Не очень хорошо он это сделал: следовало умереть с фейерверком. Очень нужен фейерверк. Надо было умереть, призвав людей на борьбу.
Собственно говоря, только за это у нас к нему были претензии.
— «У нас»?
— У меня и моих друзей. Мертвых. За то, что свою смерть он сделал личным, частным делом.
А мы считали, что умирать надо у всех на глазах, на виду у всего мира.
У нас были разные предложения. Давид говорил, что надо броситься на стену — всем, кто еще остался в гетто, — прорваться на арийскую сторону, сесть на валу Цитадели [10] Цитадель — тюрьма в Варшаве, построенная в 1832–1834 гг. по приказу Николая I, место заключения поляков, участников многочисленных восстаний. С 1963 г. музей.
рядами, один над другим, и ждать, пока гестаповцы с пулеметами не окружат нас и не расстреляют одного за другим, по очереди, ряд за рядом.
Эстер хотела поджечь гетто, чтобы мы все вместе сгорели. «И пусть ветер разнесет наш пепел», — говорила она, и ее слова вовсе не звучали патетически, а просто по-деловому.
Большинство выступало за восстание. Ведь человечество давно решило, что смерть с оружием в руках гораздо красивее, чем без оружия. Мы подчинились этому мнению. Нас в ЖОБе оставалось двести двадцать человек. Можно это назвать восстанием? Речь шла лишь о том, чтобы не дать себя зарезать, когда придут и за нами.
Речь шла лишь о выборе способа умереть.
Это интервью, переведенное на разные языки, глубоко всех возмутило, и пан С., писатель, даже написал ему из США, что вынужден был его защищать. Что опубликовал три пространные статьи, чтобы смягчить возмущение. Одна статья называлась: «Признание последнего командира варшавского гетто».
Он в такой степени развенчал культ величия, что люди писали в газеты отовсюду — по-французски, по-английски, на иврите, на других языках; особенно шокировала история о рыбе. О той рыбе, жабры которой Анелевич красил красной краской, чтобы мать могла продавать вчерашний товар.
Анелевич, сын торговки, красивший жабры, — этого еще недоставало! Нелегко было писателю С. Да тут еще один немец из Штуттгарта написал ему милое письмо.
«Уважаемый герр доктор, — писал этот немец (а он во время войны находился на территории гетто как солдат Вермахта), — я видел на улицах тела людей, много тел, прикрытых газетами, помню, как это было ужасно; мы оба с Вами жертвы этой страшной войны; не могли бы Вы написать мне?»
Разумеется, он ответил, что да, ему очень приятно и что он прекрасно понимает чувства молодого немецкого солдата, который впервые увидел тела, прикрытые газетами.
Вся эта история с писателем С. напомнила ему поездку в США в шестьдесят третьем году. Тогда его привезли на встречу с руководителями профсоюзов. Он помнит: стоит стол и за ним сидят человек двадцать. Сосредоточенные, взволнованные лица — профсоюзные деятели тех организаций, которые во время войны давали деньги на оружие для гетто.
Председатель приветствует его, и начинается дискуссия. О памяти. Что такое человеческая память и нужно ли ставить отдельные памятники или целое здание, в общем, такие вот литературные проблемы. Он тогда очень следил за собой, чтобы не ляпнуть чего-нибудь вроде: «А какое значение теперь это все имеет?» Он не имел права огорчить их. «Осторожнее, — повторял он про себя, — смотри, у них уже слезы на глазах. Они давали деньги на оружие, ходили к президенту Рузвельту, чтобы спросить, правда ли все то, что говорят о гетто, — ты должен быть добрым по отношению к ним».
(Это случилось как раз после одного из донесений, составленных «Вацлавом», сразу же после того, как Тося Голиборская выкупила его из гестапо за персидский ковер; донесение в виде микрофильма было доставлено курьером, под пломбой в зубе, и через Лондон попало в США; но они не могли поверить в эти тысячи людей, переработанных на мыло, в тысячи приведенных на Умшлагплац, — вот они и пошли к своему президенту спросить, можно ли серьезно относиться к подобным донесениям.)
И он старался быть приветливым, разрешал им поражаться, говорить о памяти, — но теперь, в интервью, болезненно всех задел: «Можно ли это назвать восстанием?»
Вернемся к рыбе. Во французском переводе, в еженедельнике «L'Express» говорилось не о «рыбе», а о «порции рыбы»: мать Анелевича, еврейская торговка с Сольца, покупала «маленький горшочек с красной краской». Да разве можно к этому относиться серьезно? А Анелевич, который мажет краской жабры, — разве это и есть тот Анелевич?
Читать дальше