Третьим в пустынном холле был Синявский. С ним я познакомился сравнительно недавно, причем именно в связи с Пастернаком — на симпозиуме в Иерусалиме (1984). С тех пор я печатался в «Синтаксисе» и бывал у них в Фонтене-о-Роз, но в Москве мы встретились впервые — с некоторым эмигрантским кайфом.
Между тем вестибюль стал наполняться, с Синявским кто-то заговорил, и я отошел в сторону. Но, по-видимому, знакомство с двумя знаменитостями уже отбросило на меня свой харизматический отблеск, заработал механизм имитационного желания (it’s not what you know, it’s who you know!.. [8] Дело не в том, что ты знаешь, а в том, кого ты знаешь (англ.).
), и я увидел, что ко мне направляется Вознесенский, с широкой улыбкой и щедро протянутой рукой, как сейчас помню, повернутой ладонью вверх, как если бы он нес ее на подносе, как хлеб-соль (не то что Маяковский, протягивавший иным один палец). Руку я пожал, представился, засвидетельствовал почтение, и на этом все пока что кончилось.
В Оксфорд мы отправились вдвоем с тем временем подъехавшей Ольгой и начали с того, что прокатились на машине по Англии, нервно управляясь с левосторонним управлением. На конференции было много интересного, и кое про что я уже писал. Но кое-что осталось в загашниках памяти и может быть рассказано теперь.
На юбилейную конференцию съехалась разнообразная публика из России, Европы и Америки, включая людей, так или иначе близких к Пастернаку (его сына Евгения Борисовича с женой Аленой, моего учителя
В. В. Иванова и Андрея Вознесенского, которому я теперь предстал в магическом ореоле спутника самой Ольги Матич), и широкий круг пастернаковедов всех возрастов и политических, научных и сексуальных ориентаций, от 73-летнего красавца шведа Нильса Оке Нильссона (1917–1995), в свое время сыгравшего роль в присуждении Пастернаку Нобелевской премии, до сравнительно молодой пары американских исследовательниц-лесбиянок, Дайаны Бёрджин и Кэтрин О’Коннор (из которых первая отличалась тем, что писала свои статьи стихами, а вторая была автором недавней книги комментариев к «Сестре моей — жизни»),
О Пастернаке говорилось много разного — толкового и нелепого, философского и текстологического, структуралистского и биографического, интертекстуального и психоаналитического, — и часто после очередного доклада вставал шокированный услышанным Евгений Борисович и обескураживающе пастернаковским голосом, так сказать не тронутым распадом, пропевал приблизительно следующее:
— Оучень, оучень интересно… Но на самом деле всёо было горааздо проще… Просто за окном был клёон, и, глядя на него с больничной койки, папочка думал…
Ему никто не возражал, это стало как бы ритуальным моментом каждого заседания. Говоря никто, я имею в виду никто, кроме Алёны (кстати, моей сокурсницы), которая иногда тихо тянула его за руку, пытаясь остановить, и, конечно, меня. В баре, где иностранных гостей угощали за счет устроителей, я, накачавшись даровым пивом, стал, на правах старого знакомого, объяснять Е. Б., что суть столетней вехи и мировой славы как раз в том и состоит, что Пастернак больше не принадлежит своей семье, своему городу, стране, языку, культуре, что он стал предметом глобального потребления и контролировать этот процесс не нужно и невозможно. Не знаю, это ли подействовало или, может быть, домашние нашептывания Алены, но месяцем позже, на не менее представительном симпозиуме в Стэнфорде, созванном Флейшманом, Е. Б. уже никого не поправлял, принимая все происходящее как должное.
Свой доклад я читал с экрана «Тошибы», что было тогда внове. Отчасти это диктовалось отсутствием у меня в Москве принтера, отчасти, конечно, всегдашней готовностью при случае выпендриться и забежать вперед прогресса. На батарейки я не понадеялся, и через сцену были протянуты длинные шнуры, о которые я же и спотыкался. Хенрик Бирнбаум (ныне давно покойный) спросил меня, что будет, если погаснет электричество, я в ответ спросил, что будет, если во время его доклада по-пастернаковски распахнется окно и его бумажки унесет ветром…
Однако главным моим хитом стал не доклад ( http://www-bcf.usc.edu/~alik/rus/ess/bib93.htm) и не номер с компьютером, а выступление в прениях по докладу Нильссона. Нильссон говорил о стихотворении «Воробьевы горы» ( http://lighthouse.nsys.by/lib/russian/pasternak/stihi.shtml#0076) и роли в нем водного символизма [9] Он вскоре опубликовал свой доклад: Nils Ake Nilsson. «It is the World’s Midday»: Pasternak’s «Sparrow Hills» // Russian Literature. 1992. XXXI. По следам обоих разборов К… М. Поливанов в дальнейшем проделал интертекстуальный анализ стихотворения, см.: «„Воробьевы горы“ Пастернака и традиция русского шестистопного хорея» // К. М. Поливанов. Пастернак и современники. Биография. Диалоги. Параллели. Прочтения. М.: Изд. дом ГУ — ВШЭ, 2006, стр. 207–223.
. У меня давно имелись собственные, более радикальные идеи по поводу этого стихотворения, и я счел момент удобным, чтобы их озвучить. То есть, прежде чем вылезать с этим на публику, я все-таки десять раз провел языком по нёбу, как рекомендовал, кажется, Тургенев, потом досчитал до десяти еще раз и только тогда поднял руку. Свою мысль — о движении сюжета от бурной фаллической радости бытия (… лето бьет ключом ) к страху перед старческой импотенцией ( Рук к звездам не вскинет ни один бурун ), а затем к приятию веры во всемогущий мировой эрос, источаемый провидением ( Так на нас, на ситцы пролит с облаков ) ( http://www-bcf.usc.edu/~alik/rus/book/inven/erot83.htm), — я изложил с места, кратко, по-русски и с многочисленными реверансами в сторону Нильссона, вполне искренними, поскольку водный символизм задействован в этом сюжете систематически.
Читать дальше