Признаюсь, что этот период моей жизни в Берлине был отмечен радикальным отрицанием мною современной европейской культуры. Я пришел к умозаключению, что начавшаяся в XIX веке интенсивная технологизация войны выявила существенно античеловечное направление западной культуры XX века. Индивидуальный боец, воинский подвиг и личное мужество все более утрачивают свое значение и ценность, и люди отдаются на растерзание все более эффективной военной технике массового уничтожения, созданной умом и энергией ученых и инженеров индустриальных стран. И это не только в способах ведения военных операций на полях сражений. Также и истребление гражданского населения путем беспощадной и неразборчивой бомбежки с воздуха вошло в военную теорию и практику всех воюющих сторон. Это я видел вокруг себя и переживал на личном опыте.
«Недостаточно уничтожить тиранию и возвратить людям свободу, — заявил я Ирченко безапелляционным тоном, которым двадцатилетние юноши отличаются от остальных смертных. — Нужно освободиться и от той превознесенной до небес поколениями русских интеллигентов культуры, результатом которой, как мы все видим теперь, явилось превращение людей в звероподобные существа и массовых убийц».
Услышав это категорическое заявление, Ирченко пришел в ужас, и оставить меня в этом заблуждении он не мог себе позволить.
Я полностью отдаю себе отчет, что описываемое мною может показаться натянутым и искусственным. Какие нормальные люди в ожидании воздушного налета говорят на подобные темы? И, тем не менее, именно в этой «неправдоподобности» нашей беседы выявила себя специфическая «русскость» наших исканий, особенная стать в постановке вопросов и особое место веры в формулировке ответов на эти вопросы. Ведь не случайно же слово «вера» в русском и других славянских языках восходит к тому же корню, что и слово «verum», которое на латинском языке означает «истинное», «разумное», «правильное».
В холодную ноябрьскую ночь, в погруженном в кромешную тьму гигантском городе, посреди развалин развороченных бомбами кварталов, Ирченко и я сидели друг против друга на стульях в углу канцелярии лагеря. В окне колыхался бледный и слабый отсвет лучей прощупывающих ночное небо прожекторов противоздушной обороны столицы.
С вдохновенно горевшими глазами на изборожденном морщинами лице, проникновенным голосом Ирченко убеждал меня, что не только зол, эгоистичен и жесток человек. Он говорил о красоте и отзывчивости человеческой души, о преображающей пошлость жизни мощи искусства, о величии творческого духа человека, создающего высокие и непреходящие ценности подлинной культуры.
Слова Ирченко не прозвучали впустую. Неделю спустя я послал маме с оказией письмо. В письме я писал ей также о том, что нельзя терять веры в человека, несмотря на все зло, царящее в мире. Есть еще много добра в человеческом сердце, и его нужно уметь находить и культивировать. В этом залог будущего. Мама показала мое письмо генералу Тиходскому. Старик прочитал его, и слезы закапали из его глаз.
О нет, это совсем не означало, что я сдал мои позиции. Просто Ирченко обратил мое внимание на то, что в истории творческая деятельность людей в разные ее периоды воплощается в ритме подъемов и спадов. Наша эпоха и есть период спада, из которого человечество, даст Бог, выкарабкается.
Позднее, познакомившись с философией истории О. Шпенглера и Н. Бердяева, я научился различать между культурой и цивилизацией. Последняя была стадией одряхления и вырождения первой, вытеснением творческого порыва культуры рационалистическими формами организации жизни, изгнания из общественного сознания действовавших в культуре сверхличных духовных ценностей и заменой их самодовлеющей и свободной от оценочных суждений волей к власти. А. Тойнби углубил мое понимание судеб индивидуальных культур как конечного результата ответа человека и общества на специфические вызовы исторических обстоятельств в различные периоды жизни той или иной культуры.
В конце декабря 1944 года я распрощался с Ирченко. Я уехал в Италию. Он остался в Берлине. В Италии до меня дошли сведения, что Ирченко вместе с есаулом Паначевным перешел в РОА генерала А. Власова. Что они делали там, я так и не узнал, и ничего о есауле Паначевном я больше не слыхал. Ирченко удалось перебраться после войны в США, как туда же эмигрировал и мой однофамилец Вася Круговой.
Среди русских эмигрантов, с которыми мне довелось ближе познакомиться в нашем лагере, мне не встречались люди, чьи биографии приближались по драматизму к биографиям Полякова и Ирченко. Жизнь в эмиграции для большинства не была усыпана одними розами. В ней было более чем достаточно шипов. Но она была свободна от катастроф и обвалов советской жизни.
Читать дальше