Было и другое, несравнимо большее.
Суд был последним, заключительным актом революционной драмы, в которой я участвовала. Общественная деятельность была им завершена.
Осужденная, я чувствовала себя уже не общественным деятелем, а только человеком. Все напряжение, в котором воля держала меня на свободе и в ожидании суда, упало; для воли, казалось, нет заданий, «и человек восстал во мне, подавленный и угнетенный». Этот человек мог страдать безудержно, без самодисциплины и этим помогать одолеть себя болезни и смерти.
Я забывала, что, раз вступив на общественное поприще, я не могу быть просто человеком, что я и больше и меньше, чем человек, и что общественная задача еще не кончена.
То, что мы, как революционный коллектив, записали «Народную волю» в историю нашего времени и что Шлиссельбург — эта русская Бастилия — сыграет свою роль в умах современников и покроет нас своим сиянием, об этом не было мысли ни у меня, ни у других: мы были слишком скромны для этого.
И вот на пятом году после общей голодовки, кончившейся неудачей, не доведенной до условленного конца, когда я была ближе к смерти, чем когда-нибудь, и хотела умереть, но наперекор себе была вынуждена жить, когда в душе было разочарование, было отчаяние и мои нервы были потрясены окончательно, в это время я услышала слова, которые говорил человек, наиболее из нас одаренный.
Он говорил не мне, но обо мне, и я слышала.
Он говорил: «Вера принадлежит не только друзьям — она принадлежит России…» [7]
Эти слова возносили на высоту, о которой невозможно было и помышлять, на высоту, быть на которой страшно. Она давит, эта высота, она обязывает и накладывает обязательства сверх сил.
Но если эти слова были сказаны и были услышаны, они ставили идеал, идеал недостижимый, но, хотя и недостижимый, к нему надо было стремиться.
Эти слова давали задание для воли: стремиться быть достойной, задание работать над собою, бороться и преодолевать себя!
Бороться! Преодолевать! Победить себя! Победить болезнь, безумие и смерть!..
Но как бороться, как преодолевать?
Преодолевать значило разогнать темноту души, отодвинуть все, что темнит глаза.
Но отогнать значило забыть.
И я стремилась забыть. Я гнала воспоминания; я заколачивала их в гроб.
Десять лет заколачивала; десять лет забывала; десять лет для меня умирала мать и замирала тоска по родине, по деятельности и свободе.
Умирала скорбь — умирала и любовь. Снег шел… и белой пеленой покрывал прошлое.
…А я? Я была жива. Я была здорова.
В первое же полугодие по открытии новой Шлиссельбургской тюрьмы в ней было два расстрела: расстреляли, как я уже упоминала, Минакова и Мышкина. Оба не были новичками.
Минаков был осужден в 1879 году в Одессе по доносу провокатора Гоштовта [8]. Сосланный в каторжные работы на Кару [9], он после попытки к бегству был возвращен в Европейскую Россию и заключен сначала в Петропавловскую крепость, а потом перевезен в Шлиссельбургскую тюрьму, как только она была отстроена. Шлиссельбург означал конец надеждам, и Минаков не захотел медленно умирать в новой Бастилии — «колодой гнить, упавшей в ил», как он выразился в своем стихотворении. Он потребовал переписки и свидания с родными, книг и табаку и объявил голодовку, а затем дал пощечину тюремному врачу Заркевичу.
В крепости рассказывали, что пощечина была дана при попытке врача кормить Минакова искусственно. Но из документов, открытых после революции 1917 года, видно, что Минаков страдал галлюцинациями вкуса и подозревал, что врач подмешивает к пище яд, чтобы отравить его.
Если это так, то тем возмутительнее, что человек, психически ненормальный, был предан военному суду и расстрелян.
Подать прошение о помиловании Минаков отказался.
Это было в сентябре 1884 года, за месяц до того, как я и мои товарищи по «процессу 14-ти» были привезены в крепость.
А в декабре, в день рождества, вся тюрьма была потрясена сценой в одной из камер.
За раздачей ужина мы услыхали звон металлической посуды, упавшей на пол, шум свалки и задыхающийся нервный голос, который говорил:
— Не бейте! Не бейте! Казните, а не бейте!
Это был Мышкин — одна из самых многострадальных фигур русского революционного движения.
Мещанин города Москвы, Мышкин владел небольшой типографией на Арбате. Наборщиками была интеллигентная молодежь; все работающие вместе с Мышкиным жили коммуной в том доме, где помещалась типография. С. А. Иванова очень мило рассказывает, как она попала в эту дружескую коммуну. Провинциальная барышня с Кавказа, она оставила родных, чтобы увидеть свет и найти тех умных, развитых людей, о которых говорили хорошие книжки. Они-то и потянули ее вдаль из глуши с ее мелкими интересами. Приехав в Москву без средств, но с желанием работать, она с первых же дней должна была искать занятий и после нескольких более или менее удачных попыток устроиться наткнулась на указание — просить работы в типографии Мышкина. Мышкин принял ее. Мало-помалу она научилась ремеслу наборщицы, освоилась с молодой компанией, которая по развитию была выше ее и понемногу подтягивала новоприбывшую к своему уровню.
Читать дальше