Мюневвер в этот раз была не одна. Вместе с нею пришла Фатьма Ялчи, верный товарищ, одна из двух женщин, осужденных вместе с Назымом военно-морским трибуналом на судне «Эркин» в 1938 году и отправленная вместе с ним и Кемалем Тахиром после приговора в тюрьму города Чанкыры.
Вспоминает Фатьма Ялчи
Назым, вытянувшись во весь рост, лежал на кровати. Увидев нас, приподнялся. Мюневвер подложила ему под спину подушки. Он всегда при встрече обнимал меня. В этот раз мы впервые не обнялись — он был очень слаб, нельзя было его утомлять. Лицо у него было желтое. Исхудавшее. Только курчавые рыжие волосы остались прежними да синие, полные жизни глаза. Мы не виделись после Чанкыры. С той поры прошло десять лет. Похудел ли он раньше или во время голодовки, я не знала… Вместо обычного громкого смеха — слабая улыбка.
— Как дела, Назым?
— Доктора говорят: изо рта у меня пахнет ацетоном. Признак, что день разлуки близок…
Я молчу. Молчит Мюневвер. Сердце у меня обливается кровью. Я не нахожу слов, которые укрепили бы его мужество. Пытаюсь заменить слова взглядом. Я восхищаюсь Мюневвер. Быть его кузиной, стать его женой и смотреть, как он погибает на твоих глазах. Это нелегко… Не показывать своих мучений, вовремя поддержать его силы словом и делом. Это нелегко…
За стенами больницы прогрессивные интеллигенты и молодежь продолжают борьбу за амнистию. На улицах продают газету «Назым Хикмет». На Галатском мосту его мать Джелиле-ханым взывает: «Не забывайте Назыма Хикмета! Мой сын умирает, спасите его!» И протягивает к толпе газету.
Я хочу ему все это рассказать. Но в горле у меня ком. Голос мой может дрогнуть. Я могу расстроить его, ослабить его силу… Я жду. Пытаюсь думать о другом. И когда чувствую, что могу совладать со своим голосом, говорю:
— Твоя мама здорово борется, Назым!
Он радостно оживляется. Не потому, что она борется за его освобождение, а потому, что он гордится своей матерью.
Я не говорю, что делает Джелиле-ханым. Боюсь взволновать его.
— А ты как? — спрашивает он.
— Сам знаешь, отсидела десять лет, вышла. Уже два года в миру…
Больше мы не разговариваем. Нужно беречь его силы, Я не говорю ему: «Амнистия обязательно выйдет, Назым». Сама знаю, что он ответит: «Разве я начал голодовку, решив, что будет амнистия? Если я готов принять смерть, то для того, чтоб освободить наших товарищей!» Никто не вправе преуменьшать его героизма…
«Я восхищаюсь Мюневвер»… Из трех тысяч ее писем, полученных Назымом Хикметом за десять лет разлуки, родилось одно стихотворное «Письмо из Стамбула». Прочтите его, и вы поймете, отчего каждый, кто удостоился чести знать эту удивительную женщину, не может ею не восхищаться. Одна история ее бегства из Турции: обманув полицию, она бежала в чем была с двумя детьми на яхте, принадлежавшей итальянскому поклоннику поэзии Назыма, яхта потерпела крушение у берегов Лесбоса; без денег и без паспорта Мюневвер оказалась с детьми в фешенебельном отеле Афин и изображала миллионершу, — одна эта история могла бы стать темой героической повести.
Из стихотворных писем Назыма Хикмета к Мюневвер, написанных за годы, что он бродил по миру, пока она жила и растила сына под круглосуточным надзором полиции, когда-нибудь будет составлена книга не менее поразительная, чем книга его лирических писем из тюрьмы, книга, в которой нераздельны любовь и тоска по родине, радость открытия мира и сознание, что открытие это пришло слишком поздно, ожидание смерти й восхищение перед жизнью, книга о мужестве и позоре нашего времени.
Пока есть время, милая,
пока Париж не сожжен, не разрушен,
пока есть время, милая,
пока сердце мое на ветке своей,
в одну из этих майских ночей
я должен прижать тебя к стене набережной Вольтера
и в губы тебя целовать,
и потом, повернувшись лицом и Нотр-Дам,
мы должны смотреть на его окно-цветок,
и ты должна прижаться ко мне,
почувствовав страх, удивленье и радость,
и плакать беззвучно,
и звезды должны моросить, мешаясь с мелким дождем.
Пока есть время, милая,
пока Париж не сожжен, не разрушен,
пока есть время, милая,
пока сердце мое на ветке своей…
Снова десять лет только в стихах мог он разделить свою любовь с любимой, только на бумаге… Но ему уже не тридцать пять, а пятьдесят, и большее уже позади, а меньшее впереди. И там, позади, была не жизнь, а тюрьма — ожидание жизни. И теперь снова ожидание. Чего?..
Снежной рощей иду я ночью,
и березы дремлют вокруг.
На душе тоскливо, тоскливо.
Дай мне руку, где же ты, друг?
Читать дальше