Автору повезло. С того дня, когда Назым Хикмет прилетел в Москву, и до его смерти — двенадцать лет — он общался с поэтом, переводил его, наблюдал, как рождались его замыслы. И все годы вел дневник.
Сколь ни подробны были бы записи, они могли вместить лишь малую часть жизни поэта. Назым Хикмет был связан с тысячами людей на всех континентах Земли — приязнью, дружбой, борьбой, поэзией.
Их судьбы вошли в его жизнь.
Его жизнь стала частью их судеб.
И автор счел необходимым, чтобы в этом первом наброске биографии Назыма Хикмета читатель услышал их голоса.
Автор глубоко признателен Мюневвер Андач-Борженьской, Пирайе-ханым, Фатьме Ялчи, Благе Димитровой, Мемеду Фуаду, Орхану Кемалю, Кемалю Тахиру, Ибрагиму Балабану, А. Кадиру, Вале Нуреддину, Абидину Дино, И. Билену, Илье Эренбургу, Исидору Штоку, Николаю Экку, родным, друзьям, соратникам поэта, всем, кто хранил память о нем, его письма и рукописи, — для этого порой требовалось немалое мужество.
Без их воспоминаний и публикаций не было бы этой книги.
Как все деревья в лесах и садах,
тополь весь век стоит на ногах —
стоит и чего-то ждет.
В желтый теплый июньский день
на домики бурсских деревень,
на дорогу глядит он до тьмы.
Ждал один тополь и меня,
каждую ночь до белого дня
крича у ворот тюрьмы.
Свидетель нашей жизни всей,
надежды нашей, наших вшей,
позора, жертв, разлук,
и нашей вековой беды,
и нашей полевой страды,
эх, тополь, верный друг!
Что толку, родина моя,
что я люблю твои тополя,
что толку в моей хвале!
Горячим потом полив песок,
я тополя ни одного не смог
взрастить на родной земле.
НАЗЫМ ХИКМЕТ
Глава, в которой заключенный бурсской тюрьмы вспоминает губернатора Алеппо Назыма-пашу, празднует годовщину китайской революции и знакомится с рабочим Рашидом, в будущем крупнейшим романистом Турции
Сиреневые сумерки стерли очертания теней. За окном на голом, как мертвец, пустыре одинокий тополь, словно аист, застыл в бесконечном немом ожидании. Вершина Улудага скрылась в дымке.
Сейчас загорится фонарь у стены, сведет мир к желтоватому земляному кругу, и она явится, эта удивительная, несравненная, великолепнейшая тоска.
Он опустился на нары. Руки устало свесились с колен. Надо бы пойти умыться — скоро ударит гонг и со скрежетом задвинутся засовы. Но он не двинулся с места.
В коридоре, как обычно перед отбоем, шаркали нервозные шаги. Лавчонки-мастерские вокруг вымощенного камнем внутреннего тюремного дворика опустили ставни и стали положи на забытые сундуки, одинаковые и одинокие в своей печали. Портные, парикмахер, сапожники, зеркальщик, лудильщики — они арендовали эти мастерские у тюремного начальства — моют у источника руки, струйка воды в нем бьет, как всегда, вбок, все вбок и вбок.
Лица этих людей были знакомы ему лучше, чем свое собственное, жизнь их выучена наизусть с рождений до этой самой минуты, когда вместе с сумерками вот-вот снова явится к нему эта удивительная, несравненнейшая тоска.
Прежде она не являлась так регулярно. Прежде было иначе. Прежде… На сей раз это тянется слишком долго. Тридцать восьмой, тридцать девятый, сороковой, сорок первый, сорок второй. Пять раз зеленели оливковые рощи, распускались каштаны, пять раз одевалась листвой зеленая Бурса. Скоро в пятый раз покроется снегом вершина Улудага. А ты все сидишь и сидишь, словно камень на дне колодца. И тебе уже сорок.
Сорок лет… Целая жизнь прошла. Что, разве плохо она прошла? Нет, отчего же. Но прошла. Вот так-то, Назым Хикмет Ран!
Стоило ему назвать свою фамилию, и в памяти всплывали усатый комиссар под президентским портретом и эти парни…
Это было лет восемь назад, да, восемь лет назад, в 1934-м. Вновь обнародованный закон повелевал: довольно именоваться по месту рождения; каждый турок, достигший восемнадцати лет, должен отныне, как гражданин любой цивилизованной страны, иметь фамилию, какую — надлежит выбрать ему самому.
Читать дальше