Ты становишься, может быть сам этого не подозревая, центром недоброжелательства, возмущения, недовольства в литературном кругу. Измениться это может только в одном случае — если ты найдешь в себе силу и мужество, чтобы отказаться от своего решения.
Ты понимаешь, без сомнения, как трудно было мне написать тебе это письмо. Но промолчать я не имею права.
25.1.1968».
Не знаю, при каких обстоятельствах стал известен текст моего письма, но Твардовский вскоре позвонил мне, поблагодарил, и уже не было между нами и тени застенчивости, скованности, поисков невыговаривающегося слова. С такой теплотой, так горячо он еще никогда не говорил со мною.
— Да, отлично, сильно вы написали, — сказал он. — Но крутенько. — И прибавил, подумав: — Крутенько.
С тех пор между нами образовались совсем другие, свободные и естественные отношения. Для моей жизни и работы они оказались значительными еще и потому, что я другими глазами прочел Твардовского, сызнова связав в его поэзии концы и начала. «За далью — даль» — не только названье его знаменитой поэмы. Это компас, без которого не обойдется последователь, задумавшийся над сознательным возвращеньем в русскую поэзию разговорного, обыденного, прозаического слова после триумфальных побед символизма и футуризма.
Месяца за два до болезни Твардовского, уже после разгрома «Нового мира», мы случайно встретились у В.ЯЛакшина и дружески обнялись. Теперь в откровенном и доверительном разговоре звучало то, что в наш «жестокий век» встречается редко. Бесценное сокровище: верность.
9
Твардовский и «Новый мир» были опорой, державой, нравственным эталоном новой советской литературы. Роковое для нашего искусства решение, возможно, не было бы принято, если бы в нем не были кровно заинтересованы те писатели, характерной чертой которых является пропасть между дарованием и положением.
Серая, мещанская литература пробивала себе дорогу, а Твардовский упрямо настаивал на совсем другой литературе — рожденной временем, а не личной целью. Но хотя опору сдвинули с места, запретив даже и вспоминать о прошлом, — дорога и открылась и не открылась. Открылась, потому что после разгрома «Нового мира» боязливо оглядываться стало не на кого, и миллионными тиражами выходят книги мнимые, рассчитанные в лучшем случае на занимательность, а иногда и проникнутые плохо замаскированной ненавистью к человеку. А не открылась, потому что страна неисчислимо богата талантами, стремящимися к трезвому и разумному взгляду на жизнь. Громада талантливых писателей живет и трудится, и, вероятно, если бы их произведения были опубликованы, мир поразился бы богатству и разнообразию нашей литературы. Иногда, впрочем, они появляются в журналах — и сразу же становится ясно, что в них нет и следа недоброжелательства, тупой ненависти, злобы и что русская литература как была, так и осталась чудом доброты, мужества и чести.
Это и было «Верую» Твардовского, которое он исповедовал, отстаивал и ненавязчиво внушал тем, кто способен был прислушаться к его слову. Человек светлого разума, он понимал, что писатель должен обнадеживать человечество, помогать ему, как бы ему самому ни приходилось туго.
Он — весь в продолжающейся жизни нашего искусства. Он — в светлых снах тех, кто неустанно работает, в тесноте, в немоте, ничего не расчисляя заранее, ничего не взвешивая, но твердо зная, что наша литература все равно займет то место, которое ей в веках предназначено и которое отменить невозможно. «Верую» Твардовского — прочно, потому что просто. Разбежавшись в тысячах литературных и нравственных мнений, оно живет как прикосновенье души, счастливой особенным счастьем: ничего не желая для себя, отдать всего себя родине и литературе.
XXVIII. Конец шестидесятых, начало семидесятых
1
Меня допрашивали в Союзе писателей по поводу Жореса Медведева в июне 1970 года, и если представить себе десятилетие 1965–1975 в виде движущейся панорамы, можно назвать рассказанную сцену одним из кадров этой панорамы. Я постарался показать ее «крупным планом». Но в дальнейшем подобный путь был невозможен. Панорама состоит из бесчисленных кадров, литература — лишь одна из ее сторон, и надо обладать незаурядным даром историка, чтобы на фактах показать неустойчивую хрущевскую «оттепель», постепенно превращавшуюся сперва в неопределенные заморозки, а потом в устоявшиеся «брежневские холода».
Размышляя о том, как происходил этот процесс в литературе, я нашел скромную, почти незаметную в общей картине модель, в которой, однако, отразилось движение десятилетия.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу