— Вот тут наши в один голос говорят, что это — лучшее из всего, что вы написали.
Я был несколько раздосадован. Уж и лучшее!
Но вот я предложил «Новому миру» роман «Двойной портрет» — и разговор с Твардовским был коротким, но мучительным, пожалуй, больше для него, чем для меня. Он говорил неловко, почти бессвязно, как бы сердясь на себя. Он был огорчен,
но очень старался, чтобы ни его огорчение, ни мое — в нем можно было не сомневаться — не затемнили, не заслонили сущности разговора. Роман не понравился ему. Он расценил его как неудачу, характерную для литературы половинчатой, полуправдивой.
— Беллетристика, — сказал он.
В «Новом мире» этому понятию придавали значение поверхности, скольжения, игры, может быть и талантливой, но в конечном счете — бесполезной.
«Двойной портрет» — название профессиональное, хорошо известное не только художникам, но и любителям живописи. На одном холсте я попытался нарисовать два портрета — деятеля подлинной науки и холодного, не останавливающегося перед кровавым предательством карьериста. Как известно, в нашей биологической науке тридцать лет разбойничал Лысенко, показав человечеству единственный в своем роде феномен бреда, облеченного в форму закона, последовательно уничтожающего прославленное русское земледелие.
Да и не только земледелие! В романе раскрыта лишь одна страница этой трагедии — страница, основанная на подлинных, хранящихся в моем архиве документах. Весь роман состоял (в первой редакции) из происшествий, поистине поразительных по той определенности, с которой выразилось в них время. Но должен ли я был идти за этой исключительностью — вот в чем усомнился Твардовский. Он полагал, что нет, не должен, а между тем я ринулся ей навстречу. Не слепая сила, не судьба погубила цвет русской биологии, вышедшей в двадцатых — тридцатых годах на мировую магистраль, а искусственно созданная атмосфера «мнимого чуда», фокусничества, фантастического по своему размаху «втирания очков». Об одной из самых страшных трагедий века я написал, по мнению Твардовского, слишком занимательно, без психологической глубины, без той проникновенности, которая одна только и способна озарить рыцарство одних, устоявших, нравственно победивших, и низость других, вознесшихся, занявших чужие места и смертельно боявшихся, что придет время, когда вернутся их противники, хотя и полуживые. Вернутся — и тогда сотни карьер рухнут, рассыплются в прах. Вот в чем было дело и вот почему, согласившись с Твардовским, я дважды переписал свой роман, оставив только то, что соответствовало этим соображениям.
Переработка была коренная — недаром же в последнем варианте книга заканчивается смертью главного героя. Через два года после нашего разговора, в 1967 году, в издательстве «Молодая гвардия» мне удалось опубликовать роман.
8
В шестидесятых годах началась новая полоса нашей литературы. Характерной чертой этой новизны был уход от прямой, элементарной политической направленности и возвращение к самостоятельности мысли и чувства.
С давно не бывалой значительностью зазвучала в книгах шестидесятых годов никем не подсказанная социальная нота.
Возможен ли был этот гигантский рывок без оглядки на прошлое, без попытки разгадать это прошлое? Нет, не возможен.
Ведь в скорбном, тусклом беспамятстве сталинских лет некогда, да и страшно было спросить: «Я ли это?», «Да что же это происходит со мной?»
Все было сдвинуто, перемешано, растоптано. Разобраться в том, что происходило в те годы, могла только литература, в которой исконное духовное начало едва ли не со времен «Слова о полку Игореве» неразрывно соединилось с началом общегражданским, светским.
Этот разбор, расстановка, выбор были прямым долгом искусства, и первым почувствовал и выразил это с еще не виданной силой А.И.Солженицын в своем «Иване Денисовиче» и «Случае на станции Кречетовка».
О жизни в лагерях были написаны и пишутся сотни книг, надежда на то, что эта жизнь останется неизвестной, что о ней забудут, что новым поколениям до нее не будет дела, — близорука, по-детски наивна. Может быть, и удалось бы на два-три десятка лет установить безмолвие, может быть, и забылись бы опубликованные, поразившие весь мир свидетельства-воспоминания. Но от имени народа, едва ли не шестая часть которого была в лагерях, заговорила литература. Произошло то, что иначе нельзя назвать, как преображение, а преображение, возникновение нового в искусстве ни отменить, ни замолчать невозможно. Отраженный свет правды, с которой перед нами бесстрашно открывалось прошлое, упал и на настоящее. И настоящее стало трудно держать в тени, в рамках некогда придуманного макета.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу