– А что с Мариинским? Так и не помирился с ними? Новые власти нашли нового Шаляпина? – Иола Игнатьевна явно издевалась над новым руководством бывших императорских театров, которое, как она знала, не спешило пригласить Шаляпина в театр после разрыва.
– Нет, только недавно зашевелились, присылали ко мне делегатов позондировать почву примирения… Я отнесся положительно к этим переговорам… Целый сезон меня не было в театрах государства, но дума моя всегда находилась там. Конечно, я чувствовал обиду, горечь от этой размолвки… Трудно сейчас это объяснить, но в то время, сразу после Февральской революции, когда все были словно в каком-то тумане и в каком-то бреду, новому руководству показалось, что могут обойтись без Шаляпина, этого «генерала», любимчика Теляковского, которому, дескать, все позволено. Но я буду счастлив вернуться в родную мне семью. Прочь все раздоры, прочь всякую мелочь! Да здравствует искусство! Да здравствуют славные государственные театры, да здравствуют мои друзья – артисты, сотрудники и все труженики, работающие на славу нашего родного искусства! Через месяц я им пообещал вернуться в Мариинский, пока не освобожусь в Народном доме, я уж говорил с Аксариным.
И разговор, как обычно, перешел на детей, на их привычки, характер, мечты и планы. Бесконечно мог длиться этот разговор, Шаляпин все спрашивал и спрашивал, как прежде, вроде бы их ничто не разделяло, но неожиданно Иола Игнатьевна умолкла, а потом вдруг отвернулась, скрывая слезы… Но что он мог поделать? Он любил и вторую семью, пусть незаконную, непризнанную, но Марфу и Маринку уже не оторвешь от сердца.
Иола Игнатьевна ушла, а Шаляпин, чтоб скрыть волнение, снова начал перебирать лежащие на столе письма… Как помочь Коровину? И Шаляпин вспомнил беспомощного друга, лежавшего на кровати во время тифа. Даже во время болезни он был красив… А сколько интересных рассказов, фантастических случаев хранила его память… И как он бывал глубок и серьезен, как только речь заходила об искусстве, какие дивные воспоминания у него о Левитане, поре их совместной учебы… «В студенческие годы жил я с Исааком Левитаном в номерах на Сретенке. Жалкий грошовый номер, две кровати и стол между ними. Просыпаюсь однажды очень рано. В окно светит розовое утро. У окна стоит Исаак, и его лицо залито слезами.
– Костя, взгляни, как это прекрасно! – восклицает он.
Что это – сентиментальность? Или чувство безграничной любви к красоте мира, к ее животворному волшебнику – солнцу, чувство, переполнившее художника, нашедшее исход в слезах…»
Как горько сожалел он, что растаскивают его картины… Стоило ему заболеть и лечь в больницу, стоило ему от безделья взять кисть в руки и писать этюды с чего попало на глаза, как пришедший на осмотр знаменитый доктор тут же небрежно бросил: «Ишь, сколько накатал» и забрал с собой несколько этюдов, как какую-то мелочишку, не важную для художника, который, дескать, еще «накатает»… А сам за визит берет не менее 50 рублей… Жаловался Костя, как однажды он попал в больницу в Севастополе, попросил принести кисти и краски, стал писать из окна… «А знаешь ли, – вспомнил Шаляпин еще один рассказ Коровина, – мне запретили в Севастополе заниматься живописью; нет, не доктора, а просто я спросил позволения у властей писать, а мне ответили: нельзя – военное время, честное слово. А мне так нравится – строго у нас. Хорошо… Я теперь больше ничего не буду спрашивать, уж очень строго все. И писать больше не буду картин, ну их к черту… Но все же не утерпел и снова взялся за кисти… И кто бы, ты думал, достал мне разрешение? Еврей Якобсон, музыкант, пианист, вольноопределяющийся. «Вам, господин Коровин, разрешение сделано, завтра будет». И действительно, я получил его. И потом все хлопал меня по плечу и говорил: «Ничего, мы устроим, вы же знаменитый художник, но они же ничего не понимают»… Как это странно все… Севастополь – огромный город. Масса евреев, греков, татар, поляков, разных племен вообще. Получает разрешение малоизвестный художник Ганзен. Разве непременно нужно иметь немецкую фамилию, чтобы получить разрешение? Наконец, подумай: у меня аттестат начальника Московского военного округа и министерства двора. Живопись – моя профессия, я академик, старший профессор школы. Краски, кисти, палитра, холст лежат у меня на столе… А писать не могу – запрещено, жди разрешения, которое достает Якобсон… Все у меня есть, но только фамилия, к сожалению, русская…» И столько неподдельной горечи слышалось в голосе Коровина, что Шаляпин готов был поверить в его сожаление, но увидал его ироническую улыбку и успокоился… А ведь он действительно тяжко болен. Стоило ему пройти сто шагов, как в сердце чувствовал боль, задыхался, немели ноги… А перед этим успел купить автомобиль, чтобы из него писать; а писать из автомобиля, оказалось, некогда, к тому же он испортился, стерлись зубцы, пришлось продавать… Действительно: век живи – век учись… Но не так уж просты наши отношения, думал Шаляпин.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу