через семнадцать лет «работы с автором», эта злосчастная книженция не выйдет, наконец, из печати, когда молодому (некогда) автору будет уже под сорок. Что-то многовато нумерологии для начала, но что поделать, эта история много попортила мне крови. Вероятно, я преувеличивал ее драматизм, были ситуации и судьбы куда незавидней. Умом я это понимал, даже говорил себе, что все к лучшему, меньше соблазнов легких путей, но, просыпаясь среди ночи от удушья обиды, не мог перебороть в себе скверного чувства какой-то нелепости происходящего и пустоты. И это самоощущение долго меня преследовало, пока, наконец, я не смирился со статусом литературного неудачника. Со всеми вытекающими из этого статуса комплексами и последствиями. Что принесло со временем даже некоторое удовлетворение мазохистского рода, но не решило проблемы. А проблема была во мне самом. Я не сразу это понял. Как и слишком поздно осознал, что это было моим спасением, упася от худшего. Впрочем, в этом никогда нельзя быть уверенным до конца… Что до Слуцкого, то, в любом случае, не он был повинен в моих мытарствах, и мы к этой истории никогда уже не возвращались. Больше того: забегая вперед, скажу: он начнет оказывать мне явно незаслуженные знаки внимания и при разнице почти в два десятка лет у нас установятся профессиональные и дружеские отношения, причем без каких-либо попыток покровительства с его стороны и панибратства с моей. Так, пытаясь исправить издательский промах, он настоит, скажем, на том, чтобы я вступил в Союз писателей (хотя бы для социального статуса), для чего заедет ко мне на Угловой продиктовать рекомендацию, и меня примут с его подачи без книги, а когда книга выйдет, в первом же и, боюсь, последнем интервью в «Литгазете» на вопрос: «Какое ваше самое сильное впечатление от поэзии последнего времени?» скажет: «Новая первая книга Олега Чухонцева. Первая — потому что до сих пор у него отдельных книг не было. Новая — потому, что уже лет пятнадцать стихи Чухонцева не только на слуху, но и на сердце…» Не без смущения привожу его слова (нашел газетную вырезку в сигнальном экземпляре), хотя и не переоцениваю их (комплименты он раздавал щедро), но для того лишь, чтобы прояснить сюжет отношений.
№ от 11 января 1978 года. Стало быть, уже после того, как он похоронил Таню, Татьяну Дашевскую, любимую жену и друга (февраль 1977), написал залпом, за два-три месяца, последние стихи в ее память и замолчал как поэт на девять мучительных лет, до самой смерти. Этот факт и эта дата для меня весомей самих его слов, и я понял упрек Юлии Друниной. Это при том, что как стихотворец я не был ему близок, особенно вначале, и не мог претендовать на приоритетное внимание. В любимчиках ходили другие. Он поощрял и продвигал тех, в ком видел не только талант, но и характер, проще говоря — желание сделать карьеру, в том числе — в предлагаемых обстоятельствах. И когда ученики, вырастая, отходили от учителя, он переживал это весьма болезненно. Я же хотел несвязанных рук и держался на безопасном расстоянии, возможно, поэтому наши отношения не испортились за все годы знакомства, а только окрепли. И то, что тогда, в шестидесятом, Панкратов ему понравился больше, что ж, это был его выбор и не только его, и глупо было бы обижаться.
Этот поэт обратил на себя внимание и Асеева, и, говорили, Пастернака. «Зима была такой молоденькой, / Такой румяной и бедовой, / Она казалась мне молочницей / С эмалированным бидоном», или: «Крыли крышу, забивали молотком. /Ели кашу, запивали молоком. /На отчаянной бричке прикатил /Измочаленный небритый бригадир. /Он кричал, объезжая овраг:/ — Объявляю, объявляю аврал…» И хотя некоторые размашистые обороты да и сама картина показались мне не вполне натуральны, даже нелепы (как это можно объявлять аврал, объезжая овраг? — ехала деревня мимо мужика…), стихи запомнились. Запоминаемость, конечно, не главный критерий достоинства текста, но существенный, а в некоторых случаях и единственный (как в фольклоре). И еще: это было короткое время надежд, названное Эренбургом оттепелью, и скорого их краха, время стихов и поэтов, возвращаемых и новых. Молодые стихотворцы, уходя от осовеченных форм жизнеподобия, искали пути обновления в самой фактуре поэтического высказывания, часто сознательно утрированной, и кто только не блуждал тогда в лесу эвфонических химер и дебрях языковой экспрессии: и Вознесенский, и Соснора, и Евтушенко с их демонстративной звукописью, ассонансными и корневыми рифмами, и даже, чуть иначе, Ахмадулина. Не причисляя себя к этим знаковым именам, я тоже поначалу пытался сочинять нечто подобное, но быстро поостыл: эвфония без семантики все-таки — нонсенс.
Читать дальше