Отвлекаясь на время от беседы Герцена с Иваном Аксаковым, заметим, что вскоре «Утро в уголовной палате» было напечатано под измененным названием «Присутственный день уголовной палаты» в герценовской «Полярной звезде», книге четвертой за 1858 год. В одном из своих писем Герцен оценил эту драму Ивана Аксакова как «гениальную вещь». И в будущем имя Ивана Аксакова оказывалось связанным с Герценом-издателем; так, в 1861 году в Лондоне «Вольной русской типографией» был издан сборник «Русская потаенная литература», в котором значилась и поэма Ивана Сергеевича «Жизнь чиновника», написанная еще в 1843 году, молодым тогда автором, только что начинавшим службу и с чистотою, благородством молодости содрогавшимся при одной мысли, что служба может загубить все святое в душе. В поэме, названной «мистерией», и показан этот путь чиновника, мечтавшего в молодости служить «для общей пользы», но с годами растратившего «в мертвом деле свежих сил своих запас» и превратившегося спустя тридцать лет в жалкую жертву «жизни бумажной», осознавшего с грустью, что даром прожита жизнь, и сама его смерть, похороны (со злословьем толпы) только подтверждают этот печальный вывод.
Слушая «диатрибу» Герцена против русского чиновничества, его хвалу «Утру в уголовной палате», Иван Сергеевич думал о том, насколько оправдываются его предположения о возможном сходстве их теперешних взглядов хотя бы на некоторые вопросы русской жизни. Ведь и явился он к Герцену не ради «судебных сцен» и моды побывать у «знаменитого изгнанника». У него, Аксакова, были свои причины для такого визита. Ему было известно о разочаровании Герцена Западом, о неприятии им буржуазного пути для России, и, видимо, в этом слышался ему «живой голос» Герцена, а он, Аксаков, считал, что «необходимо затронуть все живое». Иван Сергеевич и высказал начистоту, откровенно перед хозяином свои предположения, Герцен, откинувшись на спинку кушетки, отвечал охотно:
— Мои мысли, Иван Сергеевич, о близкой вам партии будут рапсодичны, будет бегло обозначенный очерк о «не наших», как я назвал в своем мемуаре славянофилов сороковых годов. Да, мы были противниками, но очень странными, у нас была одна любовь, но не одинакая. Мы — друзья-враги. Нам одинаково ненавистны крепостничество, бюрократия, произвол власти, мы за свободу слова, и я, сперва один, а потом вместе с Ником [17] Так Герцен называл Н. Огарева.
стоим за первым станком вольного русского слова. Здесь, вдали от России, мне понятнее стали иеремиады славянофилов о гниющем Западе. По странной иронии после бурь 1848 года мне пришлось делать на Западе пропаганду части того, что в сороковых годах проповедовали в Москве Хомяков, Киреевские и что я тогда высмеивал. Нам равно дорога русская община, хотя мой социализм нечто иное, чем славянофильская община. Но непримиримое разделяет нас — это отношение к религии, здесь мы заклятые враги. С детства я был плохой верующий, причастие вызывало у меня страх, так действует ворожба, заговаривание. Воробьевы горы сделались для нас местом богомолья, зачем нам нужна была церковь и вообще церковная mise-en-scène [18] Постановка (фр.).
, когда перед нами развертывался форум человеческой истории и борьбы! Гонения же, которые я претерпел от царского правительства, должны были мне служить рукоположением. Не прикладывание к честному кресту в удостоверение обета, а честный и мужественный путь борьбы в осуществление человеческого прогресса — вот мой девиз, символ веры.
Большинство визитеров обычно не вызывали в Герцене потребности разубедить собеседника. Но здесь был случай другой, исключительный, когда гость, внимательно слушая оратора, на доводы отвечал своими доводами, развивал основательно свою мысль, доказывал. Чувствовалось, что это глубокое убеждение, и нельзя было отказать этому человеку в идейной силе и цельности.
Встреча с Иваном Аксаковым произвела большое впечатление на Герцена. Вскоре же он сообщил об этом в одном из писем: «Наиболее интересное лицо — сын Аксакова (брат ярого славянофила), человек большого таланта, сам немного славянофил, человек с практической жилкой и проницательностью». «Мы с ним очень, очень сошлись», — писал Герцен И. С. Тургеневу.
Но подходил конец заграничному путешествию Ивана Сергеевича, его новому «бродяжничеству». Проехано немало, Европа уже не что-то отвлеченное, чуждое и вместе с тем заманчивое, а увидена своими глазами и, как всегда бывает при непосредственном знакомстве, оказалась в чем-то иной, чем представлялась прежде. «Священные камни» Европы, ее великое культурное наследие много говорили уму и сердцу русского человека. Но это был и другой мир, с наложенной на него печатью утилитаризма и сугубо деловых, практических интересов, это же бросалось в глаза и в самом католицизме с его земным устроением дел и волею к внешнему, мирскому могуществу. Это был другой мир, живущий своей жизнью, которому и дела нет до мнения о нем какого-то заезжего русского, до его мыслей, неотвязных раздумий о «судьбах России и Европы», мир этот был непроницаем для него. Нет, здесь он не прижился бы, на этом европейском торжище. Где родился, там и пригодился. Отсюда, из «прекрасного далека», Россия виделась в своей таинственности и беспредельности, вовлекая и на таком громадном расстоянии от себя в тяжкие думы и в то же время открывая очистительный простор для мысли [19].
Читать дальше