Тургенев, чуть жалея «гонителя любви» (как он шутливо назвал мысленно Константина Аксакова), подчеркнуто обратился весь во внимание. Константин же Сергеевич как ни в чем не бывало продолжал свое, по обыкновению, полный желания помочь Тургеневу выйти на правильную «дорогу», тем более что сам писатель в прошлом уже доказал свою способность идти дальше, написав «Хоря и Калиныча»: пока он толковал о своих скучных любвях да разных апатиях, о своем эгоизме — все выходило вяло и бесталанно; но он прикоснулся к народу, прикоснулся с участием и сочувствием — и как хорош его рассказ! И вот теперь, когда писатель на распутье, еще не нашел свою манеру, — не самое ли время указывать ему, что со своими амурами он недалеко пойдет.
Воспользовавшись передышкой в речи Константина Сергеевича, Тургенев завел разговор о Станкевиче. Но там, где был его любимый Станкевич, рядом же появлялся для Тургенева и не менее его любимый Белинский. И здесь он не преминул восторженно заговорить о нем. Константин Сергеевич стоял, о чем-то задумавшись; Тургенев, поглядывая по сторонам, на других слушателей, вспоминал то счастливое для себя время, когда он встречался с Виссарионом Белинским. Благотворны были для него, Тургенева, эти встречи. Белинский был его командиром и руководителем, крестным духовным отцом. «Белинский и его письмо к Гоголю — это вся моя религия!» — воскликнул Тургенев. При этих словах Константина Аксакова как бы сорвало с места, негодованием сверкнули его до того задумчивые глаза, успели вырваться у него только несколько возмущенных слов, когда подошедшая к ним Ольга Семеновна объявила, что обед готов и пора за стол. Тургенев знал, что так возмутило Константина Аксакова: его, верующего, возмутило конечно же то, что он, Тургенев, назвал Белинского и его письмо к Гоголю — всей, единственной своей религией. Странный человек этот Константин Сергеевич: такой умница и такие предрассудки…
В столовой Тургенев поспешил завладеть стулом возле Сергея Тимофеевича. Желая несколько сгладить не совсем приятное впечатление от спора со старшим сыном старика, Тургенев начал делиться своими наблюдениями о заграничной жизни, о Париже, о французах: все там мелко, узко, негде развернуться! Если бы не серьезные причины, личные в том числе, заставляющие его уезжать в Париж, удерживающие там, — он непременно предпочел бы жить здесь, в России.
После обеда все пошли в гостиную. Был здесь и Хомяков; закурив трубку, он расположился в кресле и приготовился, кажется, долго сидеть, по своему обыкновению, как это делал у Аксаковых, особенно вечерами. В последние годы он неузнаваемо изменился. Смерть жены, последовавшая в январе 1852 года, перевернула его жизнь. И хотя он мужественно переносил горе, слишком велико оно было, даже и для его сил. Мало кто и раньше мог догадываться о душевных ранах этого человека, которые он скрывал даже от близких людей. Еще тогда, в первые же годы семейной жизни, казавшейся ему такой счастливой, его поразило горе: младенцами умерли первые два сына. Тоску свою по ним излил он в стихотворении «К детям», где вспоминал, как он любил
Стеречь умиленно ваш детский покой,
Подумать о том, как вы чисты душой,
Надеяться долгих и счастливых дней
Для вас, беззаботных и милых детей, —
Как сладко, как радостно было!
Теперь прихожу я: везде темнота.
Нет в комнатке жизни, кроватка пуста,
В лампаде погас пред иконою свет…
Мне грустно: малюток моих уже нет.
И сердце так больно сожмется!
И вот не стало Катеньки, все померкло в доме, хотя умом он понимал, что теперь должен быть для детей своих столько же матерью (как будто это возможно!), сколько отцом. Он старался не выдать своего состояния, на людях принуждал себя быть таким же, как и прежде. Однажды гость, оставшийся ночевать в доме Хомякова, случайно стал свидетелем потрясающей сцены: Хомяков глубокой ночью стоял на коленях и глухо рыдал, а утром, как обычно, вышел к гостям добродушно улыбающийся и спокойный.
С тех пор, как скончалась Катерина Михайловна, он неотступно о ней думал. Для своих детей (а их было пять) он рисовал на память ее портреты, воскрешая черты любимого облика. Не было уже прежнего Хомякова, веселого, остроумного, любящего жизнъ. Смерть жены была испытанием его, казалось бы незыблемой, веры. Ведь это он писал в своем сочинении «Церковь одна»: «Живущий на земле, совершивший земной путь, не созданные для земного пути (как ангелы), не начинавшие еще земного пути (будущие поколения), все соединены в одной Церкви — в одной благодати Божией». Оба они — и она, и он всегда жили в Церкви, и в ней, в вечном ее благодатном лоне продолжают жить вместе с Катей и с уходом ее из этой жизни. Он верил в это, но такая тоска по умершей жене точила его, что временами падал духом. И однажды во сне услышал ее голос: «Не отчаивайся!» И ему стало легче. Она не перестает быть с ним, с детьми, укрепляет его силы для жизненного подвига. Ранее беззаботный относительно «слова письменного», предпочитавший ему «изустное» слово, он теперь стал больше писать, как бы зная отпущенный ему недолгий земной срок, спешил передать на бумагу в глубине души зревшие долгие годы дорогие ему мысли и чувства [14] В пятидесятые годы, после смерти жены, Хомяков ушел в глубины богословия, познания сущности Церкви. В своих статьях и письмах, написанных по некоторым причинам по-французски и по-английски Хомяков развивает идею соборности. Сила Церкви — не во внешнем устроении, не в иерархичности ее, а в соборности, в единении любви всего церковного народа, в неодолимости ее как Тела Христова. Единство Церкви созидается непрекращающимся в ней действием Духа Божия. Каждое действие Церкви направляется Духом Святым, духом жизни и истины. Дух Божий в Церкви недоступен рационалистическому сознанию, а только целостному духу. В отличие от восточной православной Церкви с ее соборностью в любви Запад, католичество утверждает себя на гордыне индивидуального разума. Соборностью глубоко проникнута великая русская литература. Осуществилось в XX веке то, что православный мыслитель, верный сын русской Церкви Хомяков, называл выходом своих богословских идей «на мировое поприще».
. В доме Аксаковых он отдыхал душевно, сам, как хороший, теперь уже неполный семьянин, глубоко чувствовал благо семейного круга. Как и во всем другом в жизни, в семье он оставался цельным человеком. И в философии своей он находил для семьи не отвлеченные, логистически-мертвые формулы, а слова живые, проникновенные, говоря, что семья есть тот круг, в котором любовь «переходит из отвлеченного понятия и бессильного стремления в живое и действительное проявление».
Читать дальше