В тот период своего существования, когда непримиримые противоречия еще не привели «Метрополитен» к неотвратимому краху, он считался чуть ли не социалистическим, печатал Джека Лондона, Теодора Драйзера, Девида Герберта Лоуренса, Джозефа Конрада, Редьярда Киплинга, публиковал ядовитые рисунки Арта Юнга.
Один из редакторов «Метрополитен», Карл Хови, впоследствии так описал первый приход Рида в журнал:
«В маленькой комнатушке клетушке стоял высокий человек без шляпы — он предпочитал стоять, когда говорил или слушал. Сам он говорил мало. У него было бледное, решительное лицо, а во всем его облике светилось нечто такое, что можно было бы назвать лучезарным спокойствием… Вцепившись в рукопись и не переводя дыхания, я стал говорить о его будущей работе. Я знал, что предлагаемая этим парнем статья так же мало похожа на подражание Стивену Крейну, который некогда был мастером репортажа, как и на модные «живописные» очерки. Такая статья напоминала порыв ветра, который налетел, чтобы выбить стекла в законопаченных окнах литературной рутины. В нем я увидел нового человека!»
Несмотря на радушный прием, Рид все же не отдал очерк в «Метрополитен». Журнал мог опубликовать «Войну в Патерсоне» лишь в июле. Это было поздно. Рид отнес очерк в «Мэссиз», где он и был напечатан сразу.
Кроме того, Рид написал сатирическую поэму, сразу завоевавшую популярность, под названием «Отель шерифа Рэдклиффа» — о прелестях патерсоновской тюрьмы.
И снова начались колебания. Конечно, события потрясли его. Но все же он не мог найти в себе силы, чтобы целиком отдаться рабочему движению. Как только Рид выполнил то, что полагал своим прямым долгом, он счел себя свободным.
Мать прислала ему тревожное письмо: уж больно страшные слухи доносились о ее сыне.
Джек с чистой совестью ответил ей, что он такой же рьяный социалист, как и поклонник епископата. «Я знаю, — писал он, — что мое дело — объяснять жизнь и жить этой жизнью, где бы то ни было — внутри рабочего движения или за его пределами».
Рид чувствовал себя слишком усталым, чтобы сделать выбор. Решив, что сейчас самое лучшее для него переменить обстановку, он уехал во Флоренцию, на виллу Мэбел Додж.
Ни до этой поездки, ни когда-либо после Рид не жил в такой роскоши. Потолок его просторной светлой комнаты был расписан в стиле XVI века. Бордюры шелковых обоев густо облепляла тяжелая позолота. В высокие окна буйно врывалось радостное итальянское солнце, и ветер доносил ласковые всплески прибоя. Вилла утопала в экзотической зелени. Олеандры, кипарисы, оливковые деревья надежно прятали ее от взоров случайных прохожих.
Здесь, как и всегда, Мэбел Додж окружала блестящая свита: артисты, художники, поэты. Дом был полон гостей.
Эгоистическая и расчетливая в своем стремлении брать от жизни только прекрасное, Мэбел умело и умно оберегала свой иллюзорный мир. Теперь, в последнем порыве молодости, она устремила все свои душевные силы и чувства на то, чтобы если не удержать, то хотя бы задержать возле себя на несколько лет Джона Рида. Не веря всерьез умом, что новое увлечение Рида — рабочим движением — сможет изменить в корне всю его судьбу, женской интуицией она все же смутно ощущала нависшую над ее счастьем опасность.
Шумная компания проводила время весело и расточительно. Одно за другим сменяли друг друга музыкальные и поэтические вечера, автомобильные поездки к памятникам старины, купания.
Временами Рид чувствовал себя почти счастливым, пока что-нибудь не напоминало об Америке.
Однажды гость — знаменитый театральный режиссер Гордон Крэгг с профессиональным интересом стал расспрашивать Джека о спектакле в Мэдисон-сквер-гарден.
Рид оживился, долго и увлеченно рассказывал о постановке, а потом неожиданно помрачнел, как-то сник и ушел к себе в комнату, скомкав беседу.
В другой раз, когда Мэбел и несколько ее верных «пажей» вели изысканный разговор о фугах Баха, он, ко всеобщему недоумению, без всякого повода взорвался и наговорил кучу грубостей.
Получив известие об окончательном поражении забастовки в Патерсоне, Рид стал чувствовать себя совсем скверно.
«Никогда в жизни я еще не был таким усталым», — писал он матери.
Рид все чаще и чаще вспоминал славные дни в Патерсоне, Большого Билла, пламенного и язвительного Карло Трéска, мечтательную и твердую Элизабет Флинн. «Мне нравится, что их всегда понимают рабочие, — писал он, — нравится их революционная мысль, смелость их мечты, нравится то, как воспламеняются необъятные толпы народа, воодушевленные их руководством. Это была подлинная драма, делавшая наглядной демократию в движении».
Читать дальше