И. Д. Якушкин. Записки
Тут есть у Якушкина некоторые незначительные, как установили историки, редкие для якушкинских «Записок» погрешности в датах, но не в том, понятно, суть, и эти погрешности ровным счетом ничего не меняют.
Итак, некогда Якушкин сам вызывался убить царя, был не поддержан товарищами по Обществу и, как говорится, хлопнул дверью. Теперь он сам оказывается весьма далек от мысли о поддержке замысла цареубийства, когда и терять уже, судя по всему, нечего, а товарищей выручать следовало бы. Но по одному даже тону рассказа о происходившем чувствуется, что даже сама затея цареубийства в устах Муханова, который почему-то чуть ли не сразу же оказывается Якушкину несимпатичен и чуть ли даже не подозрителен, — сама затея цареубийства теперь представляется Якушкину более чем сомнительной. Что же это — непоследовательность? Переменился Якушкин? Как говорится, «сдал»?
И что сталось с его «понятиями чести»? Остыл, что ли, со временем этот, как говорит о нем Шаховской, «почти южанин»? Меланхолия совсем доконала некогда «резвого и влюбленного» юношу? Или все-таки тут вернее будет или даже просто правильным будет говорить о каких-то очень ярких точках проявления иной внутренней эволюции, эволюции иного типа, совершившейся в Якушкине между этими двумя характернейшими эпизодами его жизни? Скажем, от состояния социально-психологической экзальтации и «южного» экстремализма к той «меланхолии», которая чем-то уже сродни холодному пламени Грибоедова и какому-то мраморно незыблемому героизму Чаадаева, к той самой «меланхолии», которая потом переработается в смертную тоску и злое отчаяние Лермонтова, так хорошо описанные тем же Герценом? Судя по всей последующей жизни Якушкина, по всему ее стилю и манере, чуждой всякого подобия громких слов и скупой на всякие жесты, думаю, что последнее предположение вернее.
Якушкин становился со временем отнюдь не каким-то там «умеренным», а, скорее, революционером, ощущающим меру исторически необходимого действия. У Якушкина стали возникать вкус и способность к тому скромному, неброскому подвижничеству, которое бывает иной раз так легко принять за снижение революционной активности до уровня «малых дел», если только при этом упускать из виду то важнейшее обстоятельство, которое сам Якушкин никогда более не упускал из виду, а именно — сохранение чувства и сознания революционной цели и перспективы.
Как ясно из разговора Якушкина с Александром Бестужевым (уже после вынесения приговора), мысль о том, что формы и методы осуществления коренного переустройства российского общества следует как-то изменить, весьма занимала Якушкина (а не была им «в принципе» оставлена) и у него к тому времени уже были некие принципиальные соображения на сей счет, он уже понимал, что работа тут предстоит долгая, хлопотная и не очень-то видная — в содружестве с тем самым «кротом истории», который роет всегда «во глубине», но от невидимой работы которого вдруг оседают и смещаются целые социальные пласты и глыбы.
Якушкин не стал замышлять новых планов цареубийства, не стал вынашивать замыслов побега с каторжных работ или из мест поселения, не одобрил он и той мрачной броскости и какого-то, как ему казалось, каторжного «гусарства», которые виделись ему в поведении Лунина, так и сгинувшего в Акатуе. Якушкин был «не одинок в своей критике… Ряд поступков Лунина, которые, очевидно, представлялись ему самому как продолжение «старого», — пишет Н. Я. Эйдельман, — теперь нередко оценивается как анахронизм, архаизм.
Рассудить это противоречие должен был суд исторический… Интерес нескольких следующих поколений к личности и сочинениям Лунина, необходимость издания его работ означает, что слово и дело декабриста признаны историей».
Но при такой постановке вопроса совершенно исключается даже сама возможность всяких размышлений об уместности вызывающихи демонстративныхформ революционной деятельности в любых условиях и обстоятельствах. Да и вообще, что именно из всего этого следует? Что Лунин был прав, а Якушкин нет? Что же, «слово и дело» Якушкина оказались «не признаны историей»? В итоге важный внутренний смысл несогласия Якушкина со «старыми» формами революционной деятельности в новых условиях просто «выпадает». Да и к чему нам в этом случае апеллировать к «признанию истории» — этой стертой метафоре, стоящей в ряду таких, как «время полностью показало» или «наукой установлено»?
Читать дальше