«Привели доброго молодца в каменный острог, посадили за запоры железные, окружили стражей неусыпной. Добрый молодец только усмехается, он берет заранее припасенный уголек, рисует на стене лодочку, садится в нее, и… прощай тюрьма, прощай стража неусыпная, добрый молодец опять гуляет по белому свету. Хорошая сказка. Но только сказка. В действительности нарисованная на стене лодочка еще никогда никого и никуда не уносила».
У Чаадаева, — заключает Шаховской, — вся мысль устремлялась на выяснение тех общих начал, которые составляют основу жизни, и он отстранял от себя вопрос о том, как же осуществятся на деле эти общие начала. У Якушкина на первом плане стояла задача проведения в жизнь признанного за истину».
Таков ход мысли исследователя, который я представил тут с возможной полнотой.
Шаховской ценил и любил Чаадаева. Напомню, что, после того как Шаховской перестал работать, о Чаадаеве у нас вообще долгое время не было ни слуху ни духу, исключая редкое «проскакивание» в каких-нибудь периферийных «записках» отдельных «плановых работ». В работах же более широкого профиля Чаадаев рекомендовался в основном не с лучшей, как уже говорилось, стороны. Это ведь теперьстало можно прочитать, как нечто само собою разумеющееся и, главное, разумевшееся всегда: «Петр Яковлевич Чаадаев. Кто не знает этого имени?..»
Имя Чаадаева возникло в этой книге в связи с Якушкиным… Шаховской много сделал для того, чтобы Чаадаев предстал перед современным читателем во всей своей идейной значительности.
Я не замечал по иным работам Шаховского какого- нибудь особенного пристрастия к плоскому социологизированию и страсти к непосредственному «выведению» тех или иных идей из конкретного «социального положения» их носителей. Не с этой целью его интересовал обычно вопрос о том, «кто его родители» — Чаадаева ли или, к примеру, Якушкина? Но вот при сопоставлении «кипучей натуры» почти, можно сказать, «южанина» Якушкина с отвлеченным и даже несколько вроде бы отчужденным от практически- политической «злобы дня» Чаадаевым такого рода «выведение» (или, лучше сказать, низведение) весьма заметно. А ведь эти два человека «работали» в разныхсферах общественной жизни. Один — в сфере непосредственно-политического действия, другой — в сфере теории. И как согласовать со всеми «упреками» Чаадаеву, которого Шаховской противопоставляет Якушкину в пользу второго, то обстоятельство, что, «объективно говоря, Чаадаев оказался правым в том отношении, что работа русского общественного самосознания направилась именно по указанному им пути»? Если учесть при этом, что пути Чаадаева и Якушкина после Сенатской идейно коренным образом разошлись и что Якушкин так и «не послушался» Чаадаева, то выходит, что Якушкин если и развивался как-то в последующие годы, то, «объективно говоря», не по тому пути, в каком шла работа передовой русской общественной мысли. Тут что-то не получается у Шаховского, словно над ним довлеет некая обязательность или даже вынужденность суждений и оценок. А вот живое чувство любви к обоим его героям продолжает ощущаться читателем, несмотря ни на что… Довлело и давило на Шаховского все набиравшее силу представление-схема, согласно которой, в частности, все те деятели первой четверти XIX века, которые не были декабристами или даже принадлежность которых к декабристам с точки зрения чисто организационной была сомнительна, аттестовались как «неправильно» мыслившие и действовавшие. Согласно знакомой логике выходило в общем так, что те, кто не был вместе с декабристами или был с ними «не до конца», — тот был против них. Так методология исторического исследования калькировала некоторые расхожие политические лозунги, о которых уже упоминалось, и то плоское понимание действительной жизни, которое шло еще от экстремистского максимализма левонароднического толка, о чем также уже говорилось.
Ну а как же все-таки быть с « меланхолическимЯкушкиным»?
Шаховской писал: «…Пушкин в своей известной надписи к портрету Чаадаева, как будто и восхваляя его, при всей своей любви и уважении «к единственному другу», нарисовал, по существу, вовсе не лестный его образ:
Всевышней волею небес
Рожден в оковах службы царской,
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь — он офицер гусарский».
Исследователь выделяет в пушкинских стихах, по сути дела, некоторые, как мы потом стали говорить, «анкетные данные», свидетельствующие о «социальном происхождении» Чаадаева, и словно бы вменяет их ему в вину. И далее: «В немногих словах удивительно метко схвачены социальные корни и промежуточная позиция Чаадаева: роковым образом все его силы связаны принадлежностью к русскому служилому дворянству, Периклесом или Брутом он был бы в Афинах, в Риме, таким рисуется он только в мечтах… Совсем не то в суровой действительности…
Читать дальше