И далее следует чисто розановский вывод, дающий литературным явлениям семейно-родовую интерпретацию: «Да, это поразительно, что два величайшие произведения благородной литературы русской, „Евгений Онегин“ и „Анна Каренина“, посвящены апофеозу бесплодной семьи и — мук, страдальчеству в семье. „Мне отмщение Аз воздам“ — слова, которые я отнес бы к не -рождающим, без -плодным, — печально прозвучали у великого старца с духовно-скопческой тенденцией, которая после „Анны Карениной“ еще сильнее зазвучит в „Смерти Ивана Ильича“ (чувство его отвращения к жене и дочери) и, наконец, станет „единым на потребу“ в „Крейцеровой сонате“. Любовь как любование , как привет и ласка , обоих согревающая, — это грех».
В «Анне Карениной» все критики, «вся Россия» назвала самым нравственным местом, каким-то чудом нравственности ту сцену, где старик Каренин «берет на руки и нянчит ребенка, рожденного Анной от Вронского». Так, во всяком случае, видится эта картина Розанову: Вронский заплакал, и «жестокость сладострастия» исчезла в нем, исчезнув предварительно в старике-муже как «ревность».
Но что же далее? — вопрошает Розанов. Сил Толстого хватило только на страницу этого видения. И Василий Васильевич предлагает свое, по-розановски утопическое, но благое решение вопроса. «Старый и опозоренный» Каренин обнимается с любовником своей жены, и ни жена никогда не оттолкнет его от себя, ни молодой возлюбленный никогда не переступит черты сыновней покорности и уважения к своему «старому совместителю». Жена в отношении к нему как бы преобразуется в дочь, а Вронский — в зятя. «Семья не разрушается, а вспыхивает новыми, всеми тремя не испытанными чувствами: и вечер дня (старик) приветствует утро другого нового дня… Полюбивший их любовь — становится самым, самым дорогим в мире для них (юных любовников) существом, почти дражайшим, чем они сами друг для друга! И в этой детской их любви к себе он найдет неизмеримо высшее счастье, чем какое находил в ласках жены своей: ибо отцовство — не менее глубоко и блаженно, нежели супружество». И в этой семейной идиллии Василий Васильевич как бы растворяется в своем благодушии.
Единственной альтернативой такому решению вопроса может стать лишь смерть кого-либо из участников драмы. Умри Каренин или умри Анна, умри Вронский или дети Анны от разных мужей — и все разрешится легко и просто. Таким образом, замечает Розанов, жизненное сцепление романа стоит перед «умри»; и вот люди начинают искать чьего-нибудь «умри».
На литературу Розанов всегда смотрел сквозь призму семейного вопроса. Даже прочитанный им как-то рассказ о любовном приключении Пушкина в Бессарабии он пропустил через свое понимание семейной проблемы. Рассказывали, будто поэт безумно, хотя и на короткое время, влюбился в молодую и прекрасную цыганку. По множеству причин — по разности веры, образования и общественного положения — он не мог ее сделать женою, но во что бы то ни стало и совершенно серьезно хотел иметь ее «подругой дней своих суровых». Она тоже любила его, но с печалью объяснила, что все зависит от старшин их табора. Пушкин был совершенно уверен, что тысячи две ассигнаций вполне достаточно, чтобы насытить алчность людей, занимающихся кражей и перекрашиванием лошадей. Как же был изумлен он, услышав от них, что девушка может выйти из табора только как его законная жена. Роман кончился тем, что она, чрезвычайно его любившая, все-таки бежала к нему в Одессу и в конце концов погибла.
«Но вот ответ, — пишет Розанов, — какого не услышишь, не часто услышишь у нас на деревне. Тысяча, две тысячи… за это теряют честь не одни деревенские девушки!» Да что там тысяча! А. С. Суворин рассказывал Розанову, что за три рубля в его родной Воронежской губернии почти каждая баба или девица в селе согласится…
И Розанов делает вывод, что в Китае, у негров, у татар, цыган понятие супружества, любви, отношения полов — чище и целомудреннее, нежели у европейских народов. У них нет или вовсе не слышно о сюжетах «Власти тьмы» и им подобных. У нас же при «моно»-венчании существует совершенно установившаяся полигамия с «жестокосердным бросанием первых и самых чистых жен» (сюжет «Воскресения» Толстого).
На «падших девушек», будь то Катюша Маслова у Толстого или Гретхен в «Фаусте», обычно навешивается клеймо «развратница». Это глубоко возмущало Розанова: «Ей-же-ей, Гретхен не была развратница. Гете поэтическим и философским гением дал нам почувствовать в ней всю полноту душевных даров; но позвольте, кто же считал душевные дары у других в подобном положении девушек, не получивших гетевского апофеоза, и если мы не умеем в них ничего найти, никаких душевных сокровищ, то, может быть, это не потому, что они не Гретхен, а потому, что мы — не Гете».
Читать дальше