Его собственная старшая дочь Татьяна Васильевна была крещена во Введенской церкви на Петербургской стороне при восприемниках Николае Николаевиче Страхове и Ольге Ивановне Романовой и официально записана как Татьяна Николаевна Николаева, потому что все «незаконнорожденные» регистрировались по имени крестного отца. То же пришлось испытать и другим детям писателя, записанным Александровыми.
Дети, их судьбы были для писателя-гуманиста безусловно и бесспорно важнее церкви и ее устарелых, античеловеческих установлений. Тоже и семейная, брачная жизнь, которой володела и правила церковь. Приходит в суд муж, плачет. — «Тебе чего?» — «Жена четвертый год у соседа живет и надо мной насмехается». — «Свидетели есть?» — «Как же, вся деревня — свидетель». — «Да нет, не такой свидетель, что она не живет с тобой, и не такой свидетель, что она живет с другим, а такой особенный свидетель и даже три свидетеля, что слов их свидетельства ни в бумагу вписать, ни вслух сказать нельзя — вот мы такого послушаем, а тогда и слово молвим». — «Смилостивьтесь, отцы, нет такого свидетеля: такой свидетель больших денег стоит, а у меня — котомка за плечами, а жена мне нужна, потому хозяйство да и дети». — «Пошел, пошел…»
Или приходит женщина, горло завязано. «Зарезал меня муж-то». — «Ну, однако не дорезал?» — «Нет, не дорезал, лезвие-то в сторону свернулось». — «Этакий грех, этакий грех… Ведь и говорено вам было <���в Евангелии> — „лучше не жениться“; однако ничего, заживет; а вы храните любовь и согласие и внимательнее блюдите святое таинство. Иди, милая, с Богом». — «Да как же, ведь он меня зарежет». — «Иди, иди, милая, нам некогда».
Такое может показаться небылицею, но ведь еще три-четыре поколения назад россияне жили по таким законам церкви и государства. Процессуальные нормы развода в России отличались таким цинизмом, что Розанов возопил (иначе это не назовешь) о том, что закон и церковь понимают и определяют брак как только телесную «случку» мужа и жены, спрашивая при разводе не о душе, а только о том, не было ли «ошибки» в случке.
Каноническое право и церковь, говорит Розанов, не требуют в браке ни любви, ни уважения, рассматривая «жену как семяприемник, а мужа — как аптекаря-производителя соответственной эссенции, без права пользоваться чужой посудой».
По крайней мере, так все представало в картине развода во времена Розанова: несчастная семья судилась каким-то допотопным по грубости и первобытности приемов судом. Был нужен свидетель — прямой, личный соглядатай, и даже не один. И Розанов задает вопрос: «Много бы наказал наш суд убийств, если бы осуждал только тех, которые схвачены на месте преступления и еще „двумя свидетелями“? И неужели косвенные и совершенно математической точности доказательства, применяемые в других преступлениях, нельзя применить к деликатному строю семьи? Почему такое неуважение к семье?»
Муж бьет жену, а ей говорят: «Терпи». «Край родной долготерпенья», — умилялся Тютчев. «Ох, тяжело это „смиренномудрие“, и кто-то снимет крест этот с России… Нет, уж позвольте, я, — говорит Розанов, — как писатель прямо проклинаю это долготерпение, ибо штука-то ведь в чем: ну, я терплю — и хвала мне. И каждый вправе и даже должен лично и за себя терпеть. Но когда я перед этою „испитой женщиной“ встану и, приглаживая ее реденькие волосы и восхищаясь ее терпением, запою ей „славу“:
Край родной долготерпенья,
то ведь такому „певцу“ можно в глаза плюнуть. Нет, тут ни стихов, ни текстов не нужно. Тут нужно сделать простое, доброе дело».
«Несчастные семьи», пишет Розанов, получают в России судьбу «утопленника» в стихотворении Пушкина:
И от берега крутого
Оттолкнул его веслом…
Поразительнее всего, что само общество как будто ополчилось на «несчастную семью». Поэзия и беллетристика воспевали прекрасное. Но едва случилось несчастье, как вся сила любви к прекрасному преобразовалась в черную ненависть именно к гибнущей семье.
Литература отразила предвзятое отношение к подобным семьям. Напрасно Тургенев в «Дворянском гнезде» и Толстой в «Анне Карениной» показывали, что не все здесь мертво, что «потонувшая» семья состоит из мертвеца и из живого, которого мертвец зажал в объятиях. «Сама ошибка Толстого, бросившего несчастную Анну под поезд, при всем авторском сознании даров ее души, ее прямодушия, честности, ума — лучше всего иллюстрирует странный и темный фанатизм общества против несчастных семей. Даже гений впадал в безумный бред, видя здесь не бедствие, в которое надо вдуматься и ему помочь, а — зло, которое он ненавидел и в тайне души именовал „беспутством“. Анна, видите ли, „чувственна“, как будто сам Толстой, дитя-Толстой 72 года назад не явился из чувственного акта».
Читать дальше