Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, говорит Василий Васильевич, как «обеднилась бы моя жизнь и личность . Все было бы пустой идеологией интеллигента… Судьба с „другом“ открыла мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом» (90).
«Нравственное чудо» любви окрыляло Розанова тридцать лет. «Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)» (107). И далее: «Нужно, чтобы о ком-ни-будь болело сердце. Как это ни странно, а без этого пуста жизнь» (143). Потому и такой «интимный» вывод: «Любящему мужу в жене сладок каждый кусочек. Любящей жене в муже сладок каждый кусочек» (268).
Василий Васильевич определял себя через «друга» как жизненную и нравственную константу. «Самый смысл мой осмыслялся через „друга“. Все вочеловечилось. Я получил речь, полет, силу. Все наполнилось „земным“ и вместе каким небесным» (169). И беспричинно винил себя в ее болезни. Выписал через Эрмитаж статуэтку Аписа из Египта. Апис — символ здоровья. Но здоровье «друга», считал Василий Васильевич, он проглядел. «Валят хлопья снега на моего друга, заваливают, до плеч, головы… И замерзает он и гибнет. А я стою возле и ничего не могу сделать» (201).
«Нравственным гением» своего творчества называл Розанов «друга». И отсюда «розановская заповедь»: «Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять» (163).
«Друг» всегда придавала значение тому, как написал Василий Васильевич свою статью, хотя никогда не волновалась тем, что о нем писала пресса. Много лет спустя он узнал ее обычай: встав утром раньше его, она подходила к столу и прочитывала написанное за ночь. И если хорошо было: живо, правдиво (в «ход мысли» и «доказательства» она не входила), то ничего не говорила. А если было вяло, безжизненно, то она как-нибудь днем, между делом, замечала, что ей «не нравится», что написано, иногда говорила, что «язык заплетается». «И тогда я не продолжал» (217), — вспоминал Розанов.
Несколько раз, когда он предлагал ей, тяжелобольной, отдохнуть в санатории, она в страхе отказывалась: «Вы хотите остаться без меня одни » (для дурного, легкомысленного). — «Вы хотите отвязаться от меня » (318).
В 1911 году умерла «бабушка». Это был человек необыкновенной душевной доброты. «Есть люди, которые как мостик существуют только для того, чтобы по нему перебегали другие, — говорил Розанов о ней. И бегут, бегут: никто не оглянется, не взглянет под ноги. А мостик служит и этому, и другому, и третьему поколению. Так была наша „бабушка“, Александра Андрияновна, — в Ельце» (160).
И как всегда у Розанова, дело не просто в мысли, а в созданном образе человека-мостика. Но и это не все. Главное — «никто не оглянется». Можно было бы целую главу написать, как люди относились к «бабушке» и ее доброте, а он все выразил двумя-тремя словами: «никто не оглянется».
До встречи с домом «бабушки» Розанов вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир был для него не Космосом (от греческого глагола «украшать»), а Безобразием, хаосом. «Мне совершенно было непонятно, зачем все живут и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, „О понимании“) — этого всегда хотелось, это „летело“: но что творится, в области действия или вообще „жизни“, — хаос, мучение и проклятие. И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно. В первый раз в жизни я увидел благородных людей и благородную жизнь … Я был удивлен. Моя „новая философия“, уже не „понимания“, а „жизни“ — началась с великого удивления…» (139).
В трилогии Розанов вспоминает, что жизнь семьи Рудневых в Ельце была очень бедна, но никакой тоски и жалоб не было. И никто никого не обижал. Совсем не было «сердитости», без которой не стоит ни один русский дом. Не было и никакой зависти, «почему другой живет лучше», как то бывает во всяком русском доме. И он не переставал удивляться, как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу» — и жить благородно и счастливо, жить с грустными воспоминаниями и быть счастливыми потому только, что никому не завидуют и ни перед кем не виноваты.
Сидя над кроватью больного «друга» в клинике, Василий Васильевич припомнил историю своей женитьбы и причину появления его антицерковных сочинений: «И она меня пожалела как сироту. И я пожалел ее как сироту (тогдашняя история). Оба мы были поруганы, унижены. Вот вся наша любовь. Церковь сказала „нет“. Я ей показал кукиш с маслом. Вот вся моя литература» (349).
Читать дальше