Жаботинский не считал арест частью политической борьбы. Из застенка он пытался преподать не только уроки, извлеченные из своего ареста и суда, но и теорию революции, внедрить в сознание еврейского народа, что дорога к национальному освобождению и революции непременно проходит через тюрьму. Зангвиль понял это. Он писал: «Новая история никогда не делается толковыми министрами. В действительности она начинается в тюрьмах, и будущее евреев связано теперь с Жаботинским в большей степени, чем с усердным служакой Самюэлем».
Собственная судьба совсем не заботила Жаботинского. Он приобрел тюремный опыт еще в дни молодости в России, а иерусалимский приговор его ничуть не испугал. Он установил для себя и своих товарищей жесткий режим. Все учились и занимались спортом, а сам он погрузился в мир литературы – переводил Данте и Конан-Дойля, читал лекции по истории освободительных движений, рассказывал о подвигах Трумпельдора. В Ако Жаботинский сочинил свою знаменитую песню: «От Дана до Беэр-Шевы, от Гилеады до моря нет и пяди земли не обагренной кровью…» и дальше в духе «ирриденты»: «Нашим, нашим будет вершина горы Хермон».
Множество людей приходило к крепости ежедневно – местные общественные деятели, почетные гости из-за границы, молодежные делегации. «Либеральная» администрация тюрьмы разрешала визиты и беседы почти без ограничений. Но Жаботинский хотел не поблажек, он жаждал стать рупором политических требований еврейского населения Палестины, чтобы добиться коренных изменений в отношениях британских властей к сионизму. Уже тогда наметились расхождения между сионистским руководством и Жаботинским относительно политических задач движения. 26 апреля, еще до того, как арестованных членов хаганы перевезли в Ако, временный комитет и раввины объявили пост и забастовку в знак протеста против ареста. Но в тот же день после обеда в Иерусалим пришла телеграмма из Сан-Ремо с известием о международном признании декларации Бальфура. Менахем Усышкин, председатель Комитета депутатов, сделал все, чтобы превратить день траура в день радости. Многие пошли в синагогу «Хурва» в Старом городе, чтобы отпраздновать это хорошее известие, и арестанты в Ако были забыты. Такое отношение возмутило Жаботинского, он усмотрел в этом грубую политическую ошибку. «Мы, члены хаганы, заключенные в Ако, спокойно восприняли арест, приговор, перевозки и унижения, последовавшие после. Мы всем сердцем верим, что служим делу самообороны, и вместе с нами и за нас борется все население Иерусалима. Мы хотим продолжить нашу борьбу. Только это может быть целью жизни в нынешних условиях. Наша судьба это в конечном счете вопрос личный, но арест членов хагана еще раз демонстрирует ужасную несправедливость, которой подвергается еврейский народ. Мы думали, что наш арест поможет объединить боевые силы от Израиля до Нью-Йорка, поднять голос протеста против погромщиков, превративших Иерусалим в Кишинев, а декларацию Бальфура – в жалкую бумажку». Во втором письме, написанном лично от себя, Жаботинский восклицает: «Нет более глубокого и более горестного унижения, чем сидеть в тюрьме в качестве защитника народа, в то время, как народ забыл и тебя, и твой протест, и твою борьбу… Да, вы получили указания от Вейцмана, с одной стороны, и Комитета депутатов, с другой, не продолжать борьбу, успокоить население. Послушавшись этих указаний, вы совершили большую глупость и политический грех. Вейцман блестящий дипломат, но политического положения в стране он никогда не понимал, не понял он и той роли, которую сыграли годы бесконечных погромов, вследствие которых пустила корни и расцвела наглость наших врагов, в чьих глазах мы стали объектом произвола».
Далее он протестует против успокаивающего лозунга: «Все в порядке в нашей стране». День траура, который превратили в день танцев, он считает провозвестником несчастья, предостерегает от беспечности, приводящей к поражению. «Самое большое преступление, – пишет он, – совершает тот, кто бросает своего раненого защитника, чтобы плясать перед убийцей. Где молодое поколение? Где партии, денно и ношно толкующие о борьбе и восстании? Не понимаю их, не понимаю вас и жалею, что потащил за собой в тюрьму хороших ребят, поверивших мне».
В начале мая 1920 года приговор по делу хаганы был смягчен: вместо многолетней каторги Жаботинский получил год тюрьмы, а его товарищи – шесть месяцев вместо трех лет. Но Жаботинский отказался признать новый приговор. Он не хотел милости и требовал полной отмены приговора. Он знал, что если проявит слабость и согласится с новым решением, то на нем навсегда останется пятно виновного в «грабеже и убийстве». Он требовал справедливости и продолжал борьбу. 6 июня арестованные заявили о своем решении провести голодовку. В стране прошли митинги солидарности. Напуганные власти уговорили заключенных отказаться от голодовки. Тем временем Герберт Самюэль был назначен Верховным комиссаром, и в стране была установлена гражданская власть. 7 июля была объявлена всеобщая амнистия для всех, кто был осужден по делам погромов. Свободу получили и евреи, и арабы. Жаботинского и его товарищей встретили, как героев. Особенно бурный прием был устроен в Иерусалиме. Но Жаботинский отказался признать амнистию. В августе он выехал в Лондон и продолжал там борьбу за отмену приговора. В марте 1921 года военное министерство переслало судебное дело над членами хаганы главному командованию в Каир, и там весь процесс в Иерусалимском суде был признан недействительным. Жаботинский и его товарищи были полностью оправданы.
Читать дальше