Демонстрация рабочих, первая массовая демонстрация на улицах Вильны, была разогнала. Немало оказалось избитых, раненых. Некоторые попали за решетку, но ненадолго — на день, на два, самое большее, на неделю.
Отчего-то Осипу сейчас вспомнилось, как он ожидал, что кое-кто начнет роптать: дескать, зачем было и затевать демонстрацию, если нас все равно разогнали? Но нет, недовольных, к немалой его радости, ни единого не было, по крайней мере среди дамских портных. Это оттого, верно, что никто не питал чрезмерных иллюзий. Уже то одно, что они во всеуслышание заявили губернатору (свет клином почему-то сошелся тогда на губернаторе!) о своих насущных нуждах, значило очень много. Пусть сегодня не наша взяла, но мы и в другой раз выйдем все вместе на улицу; сегодня полиция нас одолела, может быть, еще не раз одолеет, но рано или поздно все равно наступит день, когда никаким казакам, пусть хоть целая армия, не справиться с нами… Да, несомненно: большинство именно так и думало. Чем иным в противном случае объяснить, что и на следующий год, и еще через год, и еще уже не было нужды как-то особо агитировать в пользу демонстрации и что раз от разу участников таких манифестаций становилось все больше?..
2
Лязгнуло чем-то железным, проскрежетал ключ в замке, и в дверях возник надзиратель. Осип посмотрел на него недобро: до чего некстати! Только-только разогнался о жизни своей подумать — нате вам, припожаловал, страж неусыпный!
— Чего надо? — не поднявшись с топчана, лишь голову в сторону двери повернув, рявкнул Осип.
Надзиратель, должно быть, опешил от такой беспримерной наглости. Поморгал в растерянности, потом засуетился, оправдываться начал:
— Так ведь я чего — ужин… Покушать, говорю, надо…
И тотчас, будто ждал этих его слов, нырнул в камеру находившийся дотоле в коридоре заключенный (по виду — уголовник), поставил на столик оловянную миску с каким-то варевом, кружку с чаем; рядом здоровенный кусок ситного положил. Сделав свое дело, уголовник сразу же и вымелся из камеры, а надзиратель — тот немного еще подзадержался на пороге.
— Кушайте на здоровье, — виновато, пожалуй даже и заискивающе, проговорил он. — Так что извиняйте…
Оставшись один, Осип усмехнулся: вот как обращаться, значит, с вами надо, вот как…
Не мешкая принялся за еду. С самого утра ведь ни крошки во рту не было! Баланда (чего-чего только в ней не намешано: и пшено, и горох, и сладковатая подмороженная картошка, но и кусок жилистого мяса попался), может, оттого, что очень уж голоден был, показалась необыкновенно вкусной. А впрочем, бывали в его жизни моменты, и нередко, когда и такая вот немудрящая еда не каждый день перепадала ему…
Камера, куда законопатил его ротмистр Модль, была одиночной. От товарищей, уже отведавших тюрьмы, Осип слышал — самое страшное, мол, это одиночка. Возможно, они и правы, кто их знает, но пока что Осип ничего худого в своем положении не видел; скорее даже доволен был, что оставили его наконец в покое и не нужно разговоры ни с кем разговаривать (в общей-то камере без этого как обойдешься?). Так что промахнулся ротмистр Модль, крепко промахнулся, отправив Осипа в одиночку — лишь на руку ему сыграл!
И правда, давно уже Осип не испытывал такого блаженного покоя. Последние недели, когда слежка стала особенно назойливой, совсем вымотали его. Кому сказать, за ненормального примут, но Осип мог поклясться, что теперь ему куда легче, чем было на свободе. Ни этого препаскудного ощущения, что кто-то следит за тобой, ходит по пятам, ни вечного осторожничанья, когда не можешь себе позволить хотя бы две ночи кряду поспать в одном месте, ни беспрерывной, по неотложным делам, беготни из конца в конец города. Сиди себе в тюрьме, ешь дармовую баланду да на цербера тюремного в свое удовольствие покрикивай. И делай что хочешь, а не хочешь — ничего не делай. И думай о том, что в голову придет; а нет охоты — так ни о чем и не думай. Спасибо, господин Модль, душевное вам спасибо!
Осип и сам не знал, отчего вдруг ударился в эти свои воспоминания. Когда везли его из жандармерии в «нумер четырнадцатый» и даже потом, когда привели в эту его камеру, он и в мыслях не имел копаться в своем прошлом. Первым делом обследовал свое тюремное пристанище. Решил, что жилье сносное, главное — тепло; в эту зиму он столько намерзся — на всю жизнь хватит. Хотел прикорнуть на часок-другой, уже и башмаки скинул, расположился по-королевски на топчане, но, к удивлению своему, обнаружил, что нет, пожалуй, не удастся ему сейчас заснуть. Всплыл перед глазами ротмистр Модль, сперва мертво, неподвижно, как портрет, с тоже неподвижной, будто приклеенной, улыбкой на губах, но тотчас и ожил, заговорил… А через минуту и весь допрос, от первой фразы до последней, как наяву, повторился сызнова.
Читать дальше