Непонятно, как сложилась бы моя биография, родись я в Москве, где детей прививали от полиомиелита. Но, вероятно, отцу по судьбе было необходимо оказаться в другом городе, подальше от могилы сына от первого брака и разбитой жизни первой жены.
Плохо представляю, как выглядят сорокалетний военный преподаватель марксизма и двадцативосьмилетняя девушка из хорошей еврейской семьи, попав в Муром. Я пытаюсь поселить их силуэты внутрь утопающего в зелени и церквях городка, в провинциальные застолья с домашними эклерами и бурным исполнением «По диким степям Забайкалья», в трепетное чтение толстых литературных журналов, еженедельные походы в кино. Добавить нянек, домработниц, денщиков, друзей, соседей, кота…
Но я почти не верю в счастливые браки между людьми, выросшими в разных слоях. Всё пространство партнёрства они постепенно отдают под борьбу за истину, пока не устанут, не деградируют и не перейдут в пространство усталости, которое ещё в меньшей степени окажется пространством партнерства.
Представление о времени всегда основано на представлении о пространстве. Чтобы вспомнить город на ощупь, я приехала в Муром через тридцать пять лет. Мы с мужем нашли жёлто-розовый, сказочно-итальянский дом и присели на скамеечку со старушками. Одна вспомнила: «Жила такая семья. Сам — военный, жена, сын, а вы были маленькая, вас ещё няня в высоких саночках возила».
Новая хозяйка пустила в квартиру, оказавшуюся значительно меньше квартиры воспоминаний. И почти ничего не совпадало в этих квартирах, кроме солнца, играющего на кухонных стенах. А с балкона из-за выросших деревьев даже не было видно Оки.
Это был дом номер один по улице Ленина, градостроительное начало начал — в паре с домом-близнецом он образовывал помпезные ворота, по которым с моста можно было въехать в город. Вообще-то, мост был не через реку, а через расползшийся когдатошний ров, вырытый против монголо-татарского нашествия. Когда я маленькой стояла на балконе, во рву-овраге паслись терракотовые лошади.
Через тридцать пять лет Муром не надевался на меня, как детская одежда. В центре танцплощадки над рекой всё ещё шелестело огромное дерево, не рубить которое мой отец уговорил городские власти. Я глазела, нюхала, щупала, но всё было мимо, как в экранизации литературного романа. Ночью дошли до Московской улицы и заглянули в окно первого этажа квартиры тёти Маши Дёминой. И меня словно ударило током — в тёмной комнате на диване сидела женщина, по которой танцевали пятна света с экрана телевизора. Они прятали возраст, и казалось, что за окном сидит прежняя первая леди города, лицо которой наклонялось ко мне тридцать пять лет тому назад.
Потом восьмидесятипятилетняя тётя Маша сжимала меня в объятиях, демонстрировала вырезанные ею из газет интервью со мной и листала фотоальбомы, неторопливо повествующие о семьях, в том числе и моей. Оказывается, мама посылала ей фотографии.
— Я старейший журналист города, — весело объясняла она. — Меня здесь называют и Фурцевой, и Терешковой, и Крупской. Смотри на меня внимательно: зубов ни одного не осталось, ноги не работают — на улицу выхожу с двумя палками, функционируют только язык, глаза без очков и воля. Вижу тебя иногда по телевизору. И всегда с тобой разговариваю. И вроде как ты меня через экран слышишь и мне улыбаешься. А сейчас я тебе прочитаю поэму, написанную сестре Клаве, на день её юбилея, отмечаемого коллективом горячего цеха, в котором она всю жизнь проработала.
Тётя Маша достала толстенную общую тетрадь и начала звонко читать текст одарённого человека, рифмующего не одно десятилетие. И было непонятно, что делать с ощущением невероятности происходящего. Все тридцать пять лет Муром казался виртуальной реальностью, а теперь он вламывался в душу, расталкивая остальные истории, пугая собственной неопровержимостью и сгребая из подсознанки кинокадры, безуспешно разыскиваемые психоаналитиками…
Муром. Полиомиелит. Мама увозит меня лечить в Москву. Лежу в боксах, вижу других детей через стекло. Меня первый раз подгоняют под диссертацию, невропатолог запрещает ходить, и мама удерживает меня в постели.
Из периода больниц и санаториев помню всего два эпизода. Я сижу на постели в холодном боксе, ходить не разрешают. На каменном полу нет тапочек. Внезапно в окошке, закрашенном снаружи толстым слоем масляной краски цвета омлета, появляются силуэты родителей. Их невозможно ни с кем перепутать, потому что на отце шапка типа папахи, а на матери каракулевая шляпа в форме завёрнутой раковины. Я начинаю плакать и орать так, что звенит весь бокс. Они видят меня в отколупанную с той стороны щёлочку, но, как через много лет выяснится, не догадываются, что я узнаю их по силуэтам в оконном театре теней. Я рыдаю, но никто не приходит. Кажется, что я рыдаю час, вечер, всё детство…
Читать дальше