VI.А потом пошла превеликая наивеселейшая пьянка, никем не пресекаемая, и в хрустящих ото льда майских лужах, и в незамёрзшей ещё со дня грязи, валялись перепившие исилькульцы, молодые и старые, безрукие и безногие; и многие дни ещё длилось это несказанное веселье, потому как трудно было поверить, что такой мощный и могучий враг сломлен, что нашей любимой, обильно политой кровью огромной державе теперь никто не угрожает, и что вот-вот выйдет приказ о демобилизации и возвращении домой тех, кто в этой превеликой мясорубке уцелел. Я тоже радовался вместе со всеми, а может даже и больше всех, потому что передо мною, как я тогда твёрдо был уверен, открывается широкий и светлый путь в Науку — к Солнцу, звёздам, к тайнам и загадкам такой огромной и прекрасной Вселенной. Через некоторое время, когда разрешат проезд в другие города, я укачу, прихватив отца, в Таджикистан работать в астрономической обсерватории по направлению Москвы; но сказанный период будет, увы, недолгим, потому что всё моё неожиданно пойдет в тар-тарары, к чёртовой матери; и вскоре после того у меня случится суровый и страшный Урал, где мы с отцом превратимся в нищих бездомных бродяг, он угодит в больницу, а я — в тюрьму, в казематах которой просижу, униженный до последней степени и едва живой, полгода; после чего меня, двадцатилетнего доходягу, осудят на двадцать же лет, к повезут этапом по уральским «исправительным» лагерям со всеми их зверскими ужасами. Совершеннейшим чудом я уцелею и буду как бы вновь рождённым на свет, чудесный и прекрасный, что случится теплейшим солнечным летом пятьдесят третьего. Обо всём этом и о многом другом я надеюсь рассказать в следующей книге; ну а пока позволь, дорогой внук, и вы, остальные читатели, проститься и пожелать вам всем всяческого благополучия, добра, великой дружбы, чистой любви, ясного неба, и доброго-предоброго здоровья, не омрачённого ни хворями, ни тюрьмами, ни пьянками, ни каким иным злом и скотством. И ещё пожелаю всем побольше работы, интересной, творческой, свободной, вдохновенной — именно она, Работа, и есть высшее счастье человека, его Судьба и Предназначение, даже если на пути встанут самые непреодолимые трудности. Насчёт следующей своей книги: я ещё не знаю, вернусь ли в ней к своему «доброму старому» гребенниковскому языку, или же буду изъясняться вот на таком, под маньеристскую старину, трудноватом для чтения, может быть почти графоманском наречии — но дающем полную свободу изложения, как при обычном устном разговоре, и, что очень существенно, такой способ не требует никаких поправок черновика, подчисток, выглаживания написанного лощилом, дабы угодить не в меру взыскательным или придирчивым редакторишкам, что затягивает работы над книгами невероятно; а время для меня — крайне важная стихия из-за моего пресквернейшего здоровья и более чем пожилого возраста; эх, успеть бы и её написать!
VII.Так что ещё раз желаю читающим эти строки счастья, мира, изобильнейшего множества всяческих услад и приятностей при высоком духовном и телесном благородстве. Я заканчиваю черновик сих писаний на постели, глубокой ночью первого октября тысяча девятьсот девяносто третьего года, при ясном небе, в полнолуние, когда, говоря запомнившимися мне со школы словами великого Державина, «На тёмно-голубом эфире златая плавала Луна, в серебряной своей порфире, блистаючи с высот, она мой дом и окна освещала, и палевым своим лучом златые стёкла рисовала на лаковом полу моём», с тою лишь разницей, что наш дом — стоквартирный, в коем полы не лаковые; но за окном — все та же, державинская Луна всю ночь озаряла, сначала поднимаясь, а затем опускаясь, жёлтые кроны берёз, красные рябины и клёны, объединив всю эту замечательную осеннюю красоту своим сказанным волшебным палевым сиянием, божественность каковой картины сейчас кроме меня никто не видит, ибо все в эти предутренние часы крепко спят. Но вот в ближней пятиэтажке, напротив нашего дома, начинает загораться свет в редких окнах; к одному из них подошёл, зевая, некий толстый в майке, взглянул на эту неописуемую красотищу своим этаким свиным глазом, и полез в холодильник, откуда достал бутылку — наверное опохмелиться. Ну а мне тоже нужно пить, но не водку, а лекарство; на чём я, наконец, и заканчиваю этот свой второй том, на писание коего, таким образом, ушла у меня преизрядная пачка бумаги (притом старой, исписанной с одной стороны, из-за бумажной и иной нынешней бедности), и более чем три месяца времени, а если точнее, то ровно сто и одна ночь.
Читать дальше