Граждане, небо, распределяющее свои дары между всеми своими детьми, пожелало, чтобы я выразил свою душу и свою мысль через посредство живописи, а не возвышенными средствами убедительного красноречия, которым пользуются среди вас энергичные сыны свободы.
Тут надо признаться, что речь Давида совсем не чуждалась «возвышенных средств убедительного красноречия». Но в ту пору возвышенный стиль был обычным, Давид ничем не отличался от своих сограждан и даже не представлял себе, что с трибуны Конвента можно говорить иначе.
— Я счел бы свою задачу выполненной, — продолжал он, — если бы заставил однажды сказать старика отца, окруженного многочисленным семейством: «Приходите, дети мои, приходите посмотреть на того из ваших представителей, кто первый умер, чтобы дать вам свободу. Вы видите, как ясны его черты. Кто умирает за отечество, тому не в чем себя упрекнуть…
Видите ли вы эту глубокую рану? Вы плачете, дети мои, вы отворачиваете взоры, но обратите также внимание на этот венок, на венок бессмертия. Отечество держит его наготове для каждого из своих детей. Сумейте же его заслужить. Для великих душ поводов к этому достаточно. Если, например, когда-либо какой-либо честолюбец станет говорить о диктаторе, о трибуне или попытается захватить малейшую долю суверенной власти народа или если какой-нибудь подлец предложит вам короля, бейтесь или умрите, как Мишель Ле Пеллетье, но никогда не соглашайтесь на это. И тогда, дети мои, венок бессмертия будет вашей наградой».
Я прошу Национальный конвент принять дар моего слабого таланта.
Я буду с избытком вознагражден, если мой дар удостоится принятия.
Депутаты дружно аплодировали Давиду. В ту пору еще не встречалось столь откровенного, почти жестокого изображения современных событий, смерти, и вместе с тем было в образе умершего высокое благородство древности: «Кто умирает за отечество, тому не в чем себя упрекнуть». Каждому члену Конвента картина предсказывала опасность и славу, смерть и бессмертие.
Депутат гравер Сержан поднялся на трибуну вслед за Давидом. Это был один из тех художников, которые, подобно Давиду, сразу же встали на сторону революции. Он не успел еще завоевать себе славу в искусстве, но горячо болел за дела своих собратьев. Он с не меньшей пылкостью, чем Давид, отстаивал в Конвенте интересы художников, раздумывал над созданием новой организации, способной заменить академию. На такого человека, как Сержан, можно было положиться. Давид уже давно видел в нем сильного и доброжелательного союзника, верного товарища в борьбе с академией. Тем с большим волнением ожидал Давид слова Сержана.
Гравер заговорил энергично и громко:
— Я прошу, чтобы картина, которой Давид оказал честь Конвенту, была гравирована за счет республики и предоставлена ищущим поддержки и братства у французской нации.
Предложение Сержана было немедленно декретировано. Конвент волновался. Депутат Жениссье настаивал, чтобы Давиду оплатили «Брута» и «Горациев».
— Нельзя, — говорил он, — давать основания думать, что республиканцы менее благородны, чем король.
Давид пытался спорить: зачем омрачать сегодняшний день давно забытыми счетами? Он совсем не хотел, чтобы республика принимала на себя долги короля. Но председатель не дал ему слова. Депутат Матье стал возражать.
— Не время, — говорил он, — в ту минуту, когда Давид подносит картину, посвященную патриотизму депутата, заниматься оплатой его других работ. Если до революции Давид воссоздал для вас священные образы Брута и Горация — превосходно: удовлетворение он носит в своем сердце. Впрочем, если родина у него в долгу, есть министр, в чьи обязанности входит присуждать гражданские венки талантам, уже созревшим для бессмертия; министру следует заняться этим делом.
Общие рукоплескания покрыли слова Матье. Это была высшая награда гражданину в ту пору, когда все ордена и медали уже перестали существовать, это была награда, взятая из обычаев древнего Рима, которой сейчас удостаивались немногие.
От всяких гонораров Давид отказался наотрез. Он сказал, что если нация считает, что должна ему какие-либо суммы, то их следует передать для вдов и детей тех, кто погиб, защищая свободу.
Картина была повешена в зале заседаний Конвента.
Мертвый Ле Пеллетье остался в зале, где он столько раз выступал, где поднял голос за казнь короля, что принесло смерть ему самому. Так замкнулся этот печальный и глубоко символический круг, в котором сплелись воедино смерть, искусство, политическая борьба и новая жизнь Мишеля Ле Пеллетье, дважды обретенная им волею Давида: сначала на Вандомской площади, а потом на холсте.
Читать дальше