В сознании христианского писателя, независимо от его воли, оживает неразрешимая дилемма пророка Валаама: двойное побуждение - импульсивное намерение проклясть евреев и несформулированная (читатель, возможно, ожидает слова "подсознательная", но здесь уместнее над-сознательная) тяга благословить их.
Этой неразрешимостью Александр Солженицын и поделился с читателем в своей последней книге. "200 лет" - книга не о евреях. Эта книга о России - о себе, в сущности. Поэтому нет смысла останавливаться на ошибках (или искажениях) в истории евреев, которые якобы допустил автор. Oшибки эти укоренены в сознании писателя (и огромного множества его читателей) глубже, чем его интерес к фактической истории.
Нет сомнения, что в Российской Империи евреи были во всех отношениях нежелательным элементом. До тех пор, пока жизнь народов будет оцениваться с точки зрения имперских интересов и в пределах русской цивилизационной модели, такие расхождения неизбежны. В терминах культуры, которая воспринимает, например, торговлю и денежные отношения, как низкую материю, нет смысла обсуждать правильность описания роли евреев в экономической жизни.
Солженицына совсем не заинтересовала не менее драматическая (и окончившаяся также массовым исходом) история 300-т лет русско-немецкого сосуществования. Он не высказался по поводу татарского ига. В отечественной истории его волнует только то, что он видит как фундаментальное.
Он возвращает внимание читателя к той исходной точке, на которой застал Россию П.Чаадаев. С жадным, ревнивым (и зачастую несправедливым) вниманием он сравнивает двухсотлетнюю историю своего народа с параллельным развитием еврейского мень-шинства, жившего в почти родственной близости, на самом пределе ассимиляции и все же сохранившего свою обособленность. Он силится рационально разрешить историческую загадку, которая остается неразгаданной уже тысячи лет.
В "Архипелаге ГУЛАГ" Солженицын хорошо понимал, кого клеймил, к чему призывал, и голос его звучал непререкаемой пророческой уверенностью. В последней же книге, особенно во втором томе "200 лет", пытаясь распутать переплетающиеся в столе-тиях нити скрытых обид и открытых притеснений, он и сам заколебался - может быть впервые в своем творчестве - знает ли он, что хочет выразить?
Начав с Российской революции, и невольно дойдя до невидимых (и неочевидных) пружин исторических судеб народов, Солженицын вплотную приблизился к апокалиптическим пророчествам, положенным в основу христианской культуры: "Все произошедшее за два столетия с еврейством в России ... - не игра случайных стечений на окраине истории. Еврейство закончило круговой цикл распространения ... - и теперь двинулось в возврат на свою исходную землю". И тут он вдруг отступает от своей, уже ставшей ему привычной, роли "знающего, как надо":
"В том цикле и в разрешении его - проглядывает над-человеческий замысел. И, может быть, нашим потомкам предстоит увидеть его ясней. И разгадать."
В такой неожиданной неуверенности, в этом осторожном "может быть" пророческая нота звучит еще яснее, чем это могло бы прозвучать в его категорическом суждении.
Молчи, скрывайся и таи
И мысли, и мечты свои.
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи.
- Любуйся ими и молчи!
Эти прелестные стихи Ф.Тютчева особенно трогают в ранней юности, когда еще не сложился навык отделять свою мысль от чувства и молодой человек думает, что он одинок в мире, потому что он уникален...
Как сердцу высказать себя,
Другому как понять тебя.
Поймет ли он, чем ты живешь?
- Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи...
Любуйся ими!.. И молчи!
Мысль изреченная не есть ложь, но слишком часто - банальность. А чувство, сопровождавшее рождение мысли, было таким волнующим, таким пьянящим, что она казалась способной осветить весь мир... Однако, будучи выражена словами, оказывается неспособна даже взволновать любимого человека...
Наши чувства принадлежат только нам и не могут быть адекватно выражены словами, потому что язык - это общее достояние, результат векового коллективного опыта. Подобное выражается только подобным, и с помощью слов можно выразить лишь общезначимые чувства. Тютчев сделал это так мастерски, что и спустя 150 лет российские юноши способны ощутить иллюзию, будто он угадал их собственное уникальное чувство безысходного одиночества в мире. Одиночество это пугает. Начиная искать сочувствия себе подобных, мы нарушаем тютчевский завет молчания, подыскивая все более подходящие к случаю слова. Но настроения переменчивы, и слова, которые казались такими точными мгновение назад, меняют свое значение на глазах:
Читать дальше