Я категорически отказался.
– Но почему? – искренне недоумевал он. – Хороший ведь писатель!
Я соглашался: да, хороший. Но видишь ли, в чем дело: это моя книга. Вот когда ты напишешь свою книгу, на обложке которой будет стоять твое имя, ты составишь свой список самых крупных наших писателей. И вписывай туда, в этот свой список, хоть Фадеева, хоть Павленко, хоть Вирту. А я не хочу. Не хочу – и всё!
В более подробные объяснения (насчет того, кто русский, а кто советский) я не вдавался.
Словесные эти перепалки продолжались довольно долго. В процессе прохождения книги по инстанциям редактор, делая вид, что искренне желает мне добра, постоянно возвращался к этому сюжету: «Говорю тебе, вставь Фадеева!» Но я не сдавался.
Наконец пришла вторая вёрстка (так называемая сверка). Книга вот-вот уже должна быть подписана в печать. И тут – телефонный звонок моего редактора.
– Поздравляю. Ты допрыгался. Цензор категорически отказывается подписывать твою книгу. И все из за этого твоего дурацкого списка. Говорил я тебе, что такая четвёрка ни за что не пройдёт.
– Хорошо, – сказал я. – Оставь только двоих. Все равно кого – хочешь Зощенко с Платоновым, хочешь Заболоцкого с Пастернаком. Или Пастернака с Платоновым. Я согласен на любой вариант.
– Ишь ты, какой умный! Нет, брат, так не выйдет! Давай двух этих и двух других.
– Каких других? – валял я ваньку.
– Говорил я тебе: вставь Фадеева!
В общем, после долгих пререканий мне все-таки пришлось уступить. Был составлен новый список – другая «четвёрка», в которой рядом с Пастернаком и Зощенко (их мне удалось отстоять) появились два новых имени: Пришвин и Асеев. И хоть от Фадеева, на котором он продолжал упорно настаивать, я отбился, на душе у меня было гадостно. Пришлось все-таки покривить душой. Не с Пришвиным, нет. Пришвин, к которому я был довольно холоден, что ни говори, был русский писатель. А вот Асеев, многие стихи которого я по старой памяти любил, – уж точно советский. И это, конечно, нарушало цельность нарисованной мною картины.
* * *
Да, конечно, и среди современников моих были писатели, принадлежавшие к той, великой русской литературе, продолжавшие её: Зощенко, Платонов, Бабель, Булгаков... Наконец, неведомый нам автор «Тихого Дона».
Но это были писатели другой генерации. Все они приняли эстафету – из рук в руки, и не метафорически, а буквально, – от Горького, который обменивался рукопожатиями с Толстым и Чеховым. Преемственная связь между ними и их великими предшественниками не была оборвана.
А тут – неведомо откуда – вдруг явился (упал с неба) – никому не известный, зрелый, вполне сложившийся и безусловно русский (в том смысле, что не советский) писатель.
Повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича» – в этом у меня сразу не возникло никаких сомнений – была явлением той, настоящей русской литературы. И это была не стилизация, не подражание, не попытка воскресить, реанимировать её (как, скажем, у Юрия Казакова или Беллы Ахмадулиной). Это было прямое – через голову советской – её продолжение.
Повесть была написана живым народным языком – тем самым, какой я постоянно слышал вокруг, но которого и духу не было в книгах, которые я читал:
...
Один, помоложе, бывший Герой Советского Союза, взлез на столб и протирал термометр.
Снизу советовали:
– Ты только в сторону дыши, а то поднимется.
– Фуимется! – поднимется!.. не влияет.
– Хорошо положили, а? За полдня. Без подъёмника, без фуёмника...
– Шесть их, девушек в купе закрытом ехало, ленинградские студентки с практики. На столике у них маслице да фуяслице...
И ни малейшего следа ещё не было в ней того вымученного, искусственного, мертворожденного «языкового расширения», каким Александр Исаевич стал потчевать нас позже.
* * *
И время, и пространство повествования в «Иване Денисовиче» жестко ограничены. Время – одним днем. Пространство – лагерной зоной. Но читая тогда эту маленькую повесть и рассказывая о ней ещё не прочитавшим её друзьям, я не раз вспоминал знаменитую формулу Белинского: «Энциклопедия русской жизни». И не осмеливаясь выговорить это вслух, наедине с собой, подумывал даже, что к солженицынскому «Ивану Денисовичу» она может быть отнесена даже с большим основанием, чем к пушкинскому «Евгению Онегину», о котором это сказал великий критик. Ведь в ней, в этой маленькой повести, не переступая пределы лагпункта, в котором отбывает свой срок Иван Денисович, автор умудрился так много сказать нам нового, о чем мы тогда знать не знали и думать не думали и о чем до него никто не осмеливался не то что сказать вслух, но даже и помыслить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу