Испанцы спустились с гор и одним ударом забрали Лиму.
Сукре в своем Трухильо приуныл и тихонько просился домой, в Эквадор и Колумбию; но не таков был Боливар. Неизменно опустошенный и вялый после побед и возни в городах с конгрессами, генералами и городскими властями, кабильдо, он оживал — и вновь ожил — при живой и свежей опасности, он раздувал паруса и шел напролом с фанатической и беспечной верой в удачу и интуицию. Он требовал от Сантандера армий, от Сукре — стойкости в этой трясинной, болотной беде, от солдат — терпения и упорства:
— Еще одно, последнее, да, последнее, да, последнейшее усилие.
Действовали убийцы-наемники. Пришлось устроить блуждающее правительство, как на Ориноко. Солдаты роптали из-за неуплаты денег. Он реквизировал церковную золотую утварь, пустил с молотка правительственные поместья, конфисковал собственность испанских семейств и предателей, мобилизовал женщин к шитью мундиров и прочего снаряжения, заставил детей собирать железо — старые гвозди, подковы, жесть, подносы и обручи. То и дело можно было слышать его визгливый, режущий голос:
— Войну не делают из любви к господу богу. Будьте жестоки. Дисциплинируйте солдат. Если нет достаточно ружей, вооружайте людей пиками. Третий и четвертый ряды бойцов, вооруженные пиками, могут принести большую пользу… Я сам видел. Когда те возвращаются, выстрелив и приняв первый штыковой удар, вдруг выходят эти — с легким и длинным оружием… В бою среди новичков бывают большие потери. Коли хотите иметь тысячу солдат, мобилизуйте пять тысяч… Перу мы будем защищать даже зубами.
Стали прибывать подкрепления из напуганной наконец Колумбии; помогли индейцы, которым Боливар раздавал земли.
Вскоре армия выросла до десяти тысяч.
Силы испанцев были еще сравнительно рассеяны; следовало немедленно выступить.
В июле армия двинулась в горы. В авангарде был Сукре, во главе основных полков — сам Боливар. Как и всегда под сенью своего господина, Освободителя, Антонио воспрянул духом; все было ясно, ясное было дело, и за спиной — Симон.
29 июля, пройдя свирепые ледяные хребты, армия вышла на плоское парамо близ вершины Паско. Боливар устроил смотр.
Вся Америка, весь мир добивал врагов великой свободы. Здесь были люди из всех провинций и городов, из Европы и из далекой Московии, из Африки и Соединенных Штатов.
Через несколько дней они в полном молчании и без единого выстрела бились в долине Хунина; стоял равнодушный, густой и хрусткий треск стали; Фернандо, орудуя копьем и ножом, чувствуя в душе спокойную злобу и некую решительную усталость, уложил человек двенадцать; почти все начальники крутили шпагами, палашами в гуще сражения; Мануэлита, в штанах и мундире, лезла куда не просят, таскала раненых и, взбудораженная и красная, срезала две усины у мертвого годского офицера и приклеила смоляным раствором себе надо ртом; Боливар в ярости оборвал все это с ее лица.
Испанцы были разгромлены и бежали.
Вскоре вновь была собрана королевская армия; было двенадцать тысяч. Боливар освобождал Кальяо и Лиму, один на один с испанцами оставался бессменный Сукре. Армия шла на армию; не было смуты, мглы и тумана, было ясно, что делать. Людей у Сукре было гораздо меньше, чем у испанцев, он долго отступал в поисках удобного плацдарма — и наконец нашел его невдалеке от Куско, при Аякучо.
Слово это на языке инков значит — «угол мертвых».
Оно вошло в торжественную историю Южной Америки.
Перед сражением из рядов обеих армий, противостоящих друг другу, вышли родные и близкие и простились друг с другом: одни умирали за бога и короля, другие — за свободу Америки.
К удивлению всего мира и самих испанцев, патриоты, без артиллерии против артиллерии, в численном меньшинстве и измотанные переходами, наголову разгромили испанскую армию; и Боливар, получив эту весть, провозгласил Антонио Хосе де Сукре маршалом Аякучо.
Это было вроде подарка к тридцатилетию Сукре.
Это было в декабре 1824 года.
Больше в континентальной Америке не было регулярной и целостной армии Великой Испании.
Рассказывает Сантандер
Я не буду повторять своих мемуаров. В них изложены факты и последовательность моего участия в освободительной войне, в том числе и мои отношения с Симоном Боливаром в их внешнем виде. Все это известно. Я думаю о другом — о внутренней стороне этих отношений.
Я помню Боливара с самого того дня, когда он примчался, как взмыленный, в ту деревню, Ла-Грита, в 1813 году, в начале «славной кампании», и застал меня двадцатилетним юнцом, студентом, ушедшим в армию и произносящим красивую речь перед группой солдат, которыми я командовал. Он заорал, чтобы я немедленно выступал, и я немедленно же и подчинился. Дело было не в том, что ему было тридцать, мне — двадцать, впоследствии мы достигли возраста, когда разница в десять лет уже не имеет существенного значения. Дело в том, что в Боливаре, в его личности и манере, были особая убедительность, обаяние, правда, он часто говорил трескучие речи, позировал, как это свойственно людям испанской крови, раздражался и лгал по мелочи, причем все это видели, и это только подчеркивало его природную искренность, — но часто внушал любовь, и даже, я бы сказал, умиление. От него, я повторяю, исходили особые флюиды, душевная убедительность; я не раз говорил и сейчас повторю, что с ним невозможно было сражаться лицо в лицо, он смотрел на тебя, и ты уступал ему. У него в лице вечно было написано вот это: я знаю, знаю истину, и надо спешить, спешить, а ты мешаешь, ты топчешься под ногами; ну как мне тебя убедить? — и это выражение, эта манера его убеждали.
Читать дальше