Я не знал, как мне быть, ибо в этом положении отказаться от славы и уступить ее Сан-Мартину было бы особенно сладостно для души. Я знал, я знал, что трудно было бы только одно — решиться, а сделав дело, я испытал бы и радость и облегчение. Разве я и так уж не на вершине славы? Но нет. Нет. Что-то жгло, пылало в душе, я не находил решения. Хотя знал, как и он, что вдвоем нам не быть в Америке, это невозможно для этой земли и для нас самих, как руководителей, ныне понимающих и страну, и дело, и свои полуиспанские, полуамериканские души.
Я не имел решения, и, однако, я действовал так, будто имел его. Не часто в жизни бывал я в столь сильном разладе с самим собой. Бывало ведь в жизни всякое, и всегда я искал спасения в действии, в подвиге, и находил, находил его, это спасение. Ныне же было иначе. Я думал, что не имел решения, и имел его, и все-таки не имел — и слова мои и приказы, помимо всего такого в душе, выговаривались и пелись твердо и недвусмысленно. Одиннадцатого июля я прибыл в Гуаякиль с солдатами, и на фоне лазурного моря, палящего зноя и темных пальм объявил собравшимся жителям и властям, что беру территорию под свое покровительство. Между тем именно эти земли просил Сан-Мартин, они были нужны ему как плацдармы. Двадцать шестого июля двадцать второго года пришла «Маседония» с Сан-Мартином. Я, разумеется, встретил его как надо, но в самом начале были принужденность и скованность у меня в манере, в лице, в поведении. Я это чувствовал, и ничего не мог с собой сделать. Сан-Мартин оказался именно таким, как я думал о нем: высокий, степенный, с красивым тяжеловатым носом, с прочувствованным грустным взором, полный достоинства, скромности и усталой, признательной доброты. Я внутренне придирался к нему и должен был наконец признать, что придираться не к чему. Но душа моя бунтовала. «Как? — думал я. — Уступить дело жизни, отдать свой огонь, свое дело, свое дитя этому аскетическому папаше, этому покорному сыну масонской ложи Лаутаро, послушному агнцу комнатного политика Бернардо Монтеагудо — некоего пророка, незримо, неслышно стоящего за спиной военной звезды „Короля Хосе“, как уже зубоскалят о Сан-Мартине в Перу? Как будто я сам не политик, не воин».
Он, наклонившись и сдержанно улыбаясь в усы, говорил, что благодарит меня за прием и желал бы лишь отдохнуть с дороги. Я вымолвил что-то высокопарное и нескромное.
Когда мы уединились и отослали секретарей, адъютантов, присных и прочих, мы сели за стол друг напротив друга и долго молчали — так долго, что становилось неловко. Чего я ждал? Что было в моей душе? Быть может, я инстинктивно ждал какого-то чуда, которое спасет меня от ответа перед собой.
И оно пришло.
Впрочем, он был со мной жесток, этот Сан-Мартин; он, все внешнее взяв на себя, не пожелал снять груз с моей души — оставил на ней незримую тяжесть и цепи.
Помолчав сколько надо — чувствовалось, что он-то не испытывает никакого смущения и ждет сознательно , — он спросил:
— Господин Боливар, вы ничего не имеете сказать мне?
Он спрашивал как учитель школьника; я почувствовал, что краснею. Вся моя взрослость, весь опыт, приобретенные за последние годы, падали перед этим спокойным взглядом человека, который будто знал все, что я, и что-то еще сверх того. Я ответил, краснея все больше:
— Нет, господин Сан-Мартин. Я жду ваших собственных слов.
Он флегматически усмехнулся и откинулся в кресле. В его лице я прочел, что он читает в моем лице решение дела — хотя я не знал, я не знал еще ничего о себе — и что разговор, к которому мы готовились столько времени, по сути, окончен и остается только перевести его в материальное слово. Без этого тоже было нельзя: мы были политики и военные.
Он после новой паузы четко и медленно, как бы скандируя, как бы не от себя, произнес:
— Ваши адъютанты, помогавшие мне выходить из лодки, поздравили меня со счастливым прибытием на колумбийскую землю. Значит ли это что-либо? Или это инициатива адъютантов?
Я не хотел отвечать так прямо и холодно; сердясь, возразил:
— Приступим к делу, дорогой Сан-Мартин.
— Но разве я говорю не о деле?
Что тут поделаешь с этим богословом? Он смотрит тебе в глаза и читает душу, и ты смотришь и тоже читаешь, но все равно тебе хуже, потому что та правда, которая подразумевается в этой встрече, — не за тобой. Но и не за ним же?
И тут он сказал:
— Я не буду вас мучить, Симон Боливар. Мы не на исповеди, мы военные, и я понимаю вас и ваше раздражение. Вы сейчас увидите, что разговор наш будет и деловым, и коротким.
Читать дальше