— Довольно, — сказал носатый, сидевший наискось; Бовес быстро взглянул на него, и тотчас же постарался укрыть этот взгляд: посмотрел так же резко в другую сторону, вверх, вперед — мол, просто пришла охота оглядеть помещение. Фернандо заметил это, но все равно он мысленно одобрил прервавшего. Ему не понравилось, что первый слишком грубо подмазывался к Родригесу-Бовесу, атаману степей. Начальника следует уважать, но не унижаться перед ним, не льстить. — Мы знаем. Бовес — наш командир, с этим никто не спорит. Он крепче, умнее нас всех. Довольно об этом. И что король за нас — ясно. Вот только Бовес зря украл у офицера коня.
— Не мог же я ехать на горбыле, которого мне пожаловал Антоньясас, — чуть усмехнулся Бовес, нехорошо посмотрев на носатого. — Да ведь оно и к лучшему. По дороге меня остановили креолы. Еле отбился, все бросил — лишь конь и спас. Видите, как потрепан, — он длинным ногтем поскоблил по лохмотьям, сползавшим с его бугристых и узловатых груди и плеч. Он вновь усмехнулся, открыто оглядывая носатого.
— Есть, к делу, к делу, — загомонили кругом.
— Король — нам опора, — спокойно промолвил Бовес. — Всех мантуанцев — резать. Вот и все дело.
— Что? Что? — вдруг привстал на шкуре Фернандо. — Что?
Все умолкли и посмотрели на него.
И обратили взоры к Бовесу, молчаливо призывая его ответить Фернандо.
Тот повернул свою рыжую голову на короткой мясистой шее, взглянул на Фернандо, померил его глазами и резко и медленно, как бы вбивая глухую сваю, вновь произнес:
— Всех мантуанцев — резать. Вот и все дело.
Фернандо стоял уже в полный рост; горько-сладкое пальмовое вино кипело в висках и в сердце, и целая буря гудела и бушевала в его мозгу. Он распаренным взором смотрел в пространство перед собою — и видел многое.
Да, король. Он велик. Но не в этом дело.
И вдруг с оглушающей, ослепительной, яростной, пламенной радостью он представил, как он подходит — креол, мантуанец, застенчивый человек, сеньор Хоакин Паласиос… вот он, в белом жабо и фраке…
И он увидел — ярче, чем в солнечном свете, увидел он пред собою все то, что видел в детстве, в далеком детстве: видел и забыл. Но теперь вспомнил, увидел снова.
Он увидел красный обрубок шеи надсмотрщика дона Педро, и его тело в красной крови, и его голову с бледным лицом в отдалении.
Он снова увидел два пальмовых столба и длинную, толстую жердь-перекладину сверху; и все его родственники-мужчины: два краснокожих старика, краснокожий отец, и дядя, и еще двое — все они висят на прибитой жерди, едва касаясь ногами земли, дергаясь и стараясь достать пятками твердую, красную и родную почву; и нет, не могут они достать: белые умеют вешать. Они повесили так, чтобы люди стремились и дергались, но не доставали. И мать, сама белая, валяется у подножия виселицы, рыдая и умоляя начальника пощадить этих бедных индейцев: они не нарочно, у них был злой, недобрый надсмотрщик… И белый начальник — кто он? Испанец? Креол? Все равно; белый начальник велит ей встать и, когда она поворачивается, медленно приставляет ей шпагу к ходящему, дышащему животу и так же размеренно, медленно погружает ее в живот; мать бьется, хрипит, из-под шпаги сочится красная кровь, другой начальник что-то командует, и под виселицей вдруг вспыхивает дымный огонь, и корчатся жертвы, и смердят паленым их пятки, лодыжки; и он орет, орет как безумный, как поросенок — и прочь бросается.
И вот снова лицо Хоакина Паласиоса — оно приветливо, и он говорит:
— Фернандо…
И он говорит:
— Фернандо…
И он говорит:
— Ты понимаешь, я рад бы тебе помочь. Перед богом мы оба равны. Мы оба дети природы и божьего разума. Но ты войди в мое положение. У меня жена, трое дочерей. Надо им замуж. И зачем ты про ягуара? Ну, какой ягуар. А койотов нет вовсе. Уж скажи — так и так, зарезал быка. А то ягуар; лгать нехорошо.
И я, я, Фернандо, — я подхожу и вонзаю нож, вонзаю нож в его горло, и поворачиваю, и поворачиваю, и соленое, красное — на жабо. За реку, за ягуара, за жеребца, за усталость, за дым, за туман в мозгу!
И свои быки, земля, свой табун, и жена, встречающая его, вернувшегося от белых женщин, несущая воду, родную тыкву и деревянную чашку.
И главное — это радостное, дымящееся чувство свободы, мелькания, света — чувство, уже не связанное ни с Паласиосом, ни с конем, ни с усталостью, ни с работой, ни с потом, — чувство огневое, голубое и белое, золотое само по себе…
Он глухо стоял, глядя перед собой, улыбаясь и ожидая чего-то, и окружившие тот котел глядели и ждали. И он сказал:
Читать дальше