Она повела нас в кондитерскую. Перед выставленной роскошью и ценами мы обалдели и замахали руками:
— Да не надо ничего! Зачем деньги тратить? Ну, купите Лизе мороженное, а нам-то к чему это баловство?
Помню, что на эти слова Леа ответила взглядом несколько недоуменным. Должно быть, привыкла к другому. В итоге все получили по порции мороженного (день был жаркий) — мороженного непостижимой архитектуры, в непостижимо красивых вазочках. Таня опять была тронута до слез: там — от своих доброго слова не дождешься, здесь — незнакомые открывают тебе объятья.
Таня подробно рассказала, как нас шмонали при выезде. Лия взглянула на лизины ноги, потом на танины и немедленно решила:
— Лизе и вам нужно купить босоножки. — Тотчас как из-под земли явился сохнутовский шофер-австриец и повез нас в магазин. Я изводился мыслью о том, что мы одалживаемся. «Лизе, — думал я, — ладно бы: ее советская власть обокрала; тут что-то вроде компенсации; а Тане-то?» В этом духе и высказался. Но Леа настаивала, привезла в магазин, помогла примерить и выбрать. Когда вернулись на Marxergasse, оказалось, что от неловкости и застенчивости Таня взяла не совсем то, что нужно; босоножки жали.
— Ну, так поменяем! — сказала Леа. — Только мне сейчас некогда. Езжайте с шофером, я ему объясню, что делать; он привычный.
Таня ехать отказалась; она неважно себя чувствовала. Поехали мы с Лизой и шофером, взяли на размер больше. Во время процедуры обмена я просто сгорал со стыда… за себя и за близких; это едва укладывается в сознании: не только за себя, а еще за какую-то общность, которую мы представляем. Какую? Русских? Евреев? Русско-советских евреев? Стихийное, чисто советское чувство, вошедшее в кровь: что ты не себя только представляешь, а еще и какой-то коллектив, невозможно было разом победить — и кому? мне, закоренелому индивидуалисту! Я не мог тогда додумать этой простой мысли до конца. Было некогда: я стыдился. Не знал, что такой обмен — рутина на Западе; что у продавщицы и мысли нет осуждать нас. Босоножки мы обменяли, Тане они подошли, и она потом долго носила их в Израиле.
Перед отправлением в Израиль я побывал у Леи в Сохнуте, за бронированной дверью, где получил от нее в подарок пачку писчей бумаги и копирку: вещи драгоценные.
Самолет в Израиль был на следующий день. Утром на Marxergasse 18-10 появилась еще одна семья из СССР. Увидев моих новых компатриотов, я мысленно сжался: какие мы разные! Что у нас общего с этими, может, и замечательными, но совершенно чужими людьми из чужих мест, чьи манеры мне неприятны, чью речь я не готов признать русским языком? А ведь с ними я и мои близкие должны составить один народ, раствориться в общем нуклеотидном котле… Что нас сплотит? Генофонд? Мечта? Труд в поте лица ради выживания?
В самолете было целых четыре семьи репатриантов. Не знаю, где прочие ночевали. Иные могли успеть на израильский рейс в день прибытия в Вену. Взаимного интереса и здесь не возникло: о чем ни заговоришь, всё врозь.
Когда шасси самолета коснулись посадочной полосы в Лоде, все пассажиры дружно захлопали в ладоши. Такое я наблюдал и после, но — только в самолетах компании Эль-Аль и только при посадке в Лоде. Из самолета нас пересадили в автобус, чтобы вести к зданию аэропорта. Взглянув в окно, Лиза закричала:
— Мама, пальмы, пальмы!
Я тотчас вспомнил анекдот: сцену, разыгравшуюся между мужем и женой, несколько лет назад получившими разрешение в Израиль. Когда всё было продано, она сказала ему мечтательно:
— Сколько денег! Можно было бы на юг съездить…
— Дура, — в сердцах возразил муж. — Мы ведь и едем на юг!
Вот и мы оказались на юге, среди пальм.
Друзей в Израиле у нас не было, родни — и подавно. Был Лев Утевский, ученый и художник, один из зачинателей нашей волны культурного движения среди евреев-отказников, — друг, к тому же, Иры Зубер, с которой я одно время работал в АФИ. Жил он в Беэр-Шеве, в пустыне. Лично мы с Утевским знакомы не были — как и с Гришей Кановичем, другим подвижником; у того на квартире для меня начался мой еврейский ликбез, я там в начале 1980-х слушал лекцию по иудаизму Вассермана (…или о еврейских пророках, Утевского?), но в толпе и оживлении этой сходки с хозяином меня не познакомили; а потом Канович уехал — и, честный социалист, определился с женой (детей у них не было) в кибуц Саса. Была у нас в Израиле — неведомая старуха Леа Колкер, славшая нам вызовы; о ней, назывной сестре, я не знал ровным счетом ничего, хоть и состоял в переписке. Свое первое письмо ко мне она, добрая душа, подписала: «мама». В ответном письме мне пришлось разъяснять ей, что лучше пусть она будет сестрой, «потому что посредникам, читающим наши письма, никогда не объяснишь наши еврейские родственные узы». Одной только Лее я позвонил из Ленинграда перед отъездом, сразу после получения виз; она обещала встретить и не велела брать мебель; по-русски говорила нетвердо. Больше мы никому из Ленинграда не звонили, потому что некому было; решили: будь что будет. Что-нибудь да случится. Лучше пусть будет плохая погода, чем никакой.
Читать дальше