— За последний год ты сделал больше, чем кто-либо в нашем кругу.
Но зачем сравнивать с другими? Я с собою сравню: за тот год я сделал больше, чем за предыдущие десять. Счастливая пора! Написанное в ту пору дорого мне по сей день — и всё еще находит читателя.
Однако ж мне — кто бы мог вообразить такое! — предстоял еще один урок, еще одно подтверждение нехитрой истины, преподанной Ивановым. Не в 34 года, а в 58 лет, в Британии, из неудачливого журналиста я перешел в фабричные рабочие и почти три года стоял у станка по девять часов в день. Казалось бы, уж тут-то — конец сочинительству. Конвейер; ни секунды без дела; карточку нужно отбивать. А вышло иначе; силы словно удесятерились — и такого душевного подъема в моей жизни вообще не случалось, даже если сравнивать с кочегарками. Я успевал невероятно много. Тринадцать лет, отданные перед этим русской службе Би-Би-Си ( о которой доброго слова не скажу ), принесли мне несопоставимо меньше (и текстов, и наслаждения — хотя, кажется, я тут повторяюсь, это едва ли не одно и то же) и рядом с фабричными тремя кажутся вообще выброшенными из жизни. Никогда я не был свободнее. Гречанка с крылышками посещала меня у станка ежедневно. Горизонты раздвинулись. Минута хорошо темперированной жизни оказалось долгой, счастливой.
У кочегарки в этом смысле был недостаток. Конечно, во-первых и в главных она была студией. Не я один приходил на смену с пишущей машинкой, книгами и тетрадками в рюкзаке. Сама по себе отопительная работа была не бей лежачего. Полагалось только за приборами следить. Пришел, принял смену — и ты на сутки в полном, в почти полном уединении. Сочиняй, читай, мечтай, а то и отдохни, вздремни (понятно, это запрещалось; но лежанки были всюду). Вот в этом и состоял подвох. Кочегарка располагала к расслабленности, к лени. Случалось, после бессонной ночи дома, я, придя на смену, сразу ложился, а рюкзак стоял не развязанным. Оттого-то и времени, живого, настоящего времени, оказывалось в жизни меньше, чем должно было и могло быть, — но всё-таки несопоставимо больше, чем в затхлых советских институтах, где приходилось тратить лучшее на показуху и чепуху.
Преобладающей фигурой в котельных был писатель; бумага и авторучка — вот всё, что ему требовалось. Для художника — кочегарка была скорее клубом, чем студией. Из художников на 1-м Октябрьском участке Адмиралтейского предприятия треста Теплоэнерго-3 смутно помню Митю Шагина — с картинами, приводившими на память Куинджи. От Шагина пошли потом митьки , но смысл этого культурного протуберанца от меня ускользает; я услышал о нем уже в эмиграции — и много изумился резвости котельных юношей. Я был старше. Для меня давно уже, говоря словами Пушкина, «прошел веселый жизни праздник».
Были и другие: дилетанты-бонвиваны с рассеянными интересами, не желавшие вписываться в жесткие и пошлые рамки советской жизни. Был Костя Бобышев, брат уже эмигрировавшего к тому времени поэта Дмитрия Бобышева. Костя рисовал (один из его натюрмортов до сих пор со мною), писал стихи (сохранилась рукопись посвященного мне стихотворения, в которой я не могу разобрать некоторых слов), но вообще тяготел к мистике, например, производил какие-то загадочные операции над числом пи. Был Толя Заверняев, изучавший санскрит и, как почти все, что-то писавший. Много позже, в 1990-е, мне передали на русской службе Би-Би-Си его письмо — с просьбой переслать другое, вложенное письмо… принцу Уэльскому. Sancta simplicitas! Он думал, что к представителю британского королевского дома можно вот так, с улицы, обратиться и получить ответ… Были иногородние: Нина Строителева, выпускница юридического факультета из Новосибирска; Оля Фалина из Казани, начинавшая художница, потом ставшая археологом. Естественным фоном этой культурной Голконде служила безликая толпа нормальных кочегаров: пьянчужка Макарыч «с Адмиралтейской 10», бабка Пелагея «с улицы Декабристов»; какая-то молодуха Галя Грузинская «с белыми от распутства глазами».
Особняком стоял один кочегар: Александр Александрович Калиняк, астроном. Был это маленький старик, выгнанный из Пулковской обсерватории за то, что совершил очередное открытие (которое — «нет человека, нет проблемы» — можно было присвоить). Его вклад в астрономию признан во всем мире: он догадался сфотографировать ядро нашей галактики в инфракрасном диапазоне. Фактически, он открыл это ядро. У других галактик ядра просматривались, а у нашей, родной и млечной, — нет. Калиняк увидел его первым из людей.
Читать дальше