Религия и осталась бы единственной доступной сферой поэзии, если бы не театр.
Театр перевешивал все: авторитет родителей, преданность няне, экстатическую религиозность. Он побеждал даже пошлость, въевшуюся в провинциальное искусство тех лет.
Антрепренер нижегородского театра Федор Константинович Смольков отлично справлялся со своими обязанностями. До получения самостоятельной антрепризы он девять лет управлял труппой от дирекции и, по свидетельству писателя Боборыкина, «был совершенным невеждой по части сценического искусства и драматической литературы». Но спрос театральной публики он за эти годы усвоил.
Театр был для Смолькова заурядным коммерческим предприятием, и он старался извлечь из него как можно больше выгоды. К источнику доходов он относился без всякой щепетильности. Репертуар беззастенчиво наводнял сомнительной мелодрамой, артистов, а главное артисток, подбирал на вкус зала, на сцене поощрял куплеты «с клубничкой».
Нижегородский летописец добросовестно описал современный ему «храм искусства».
«Театр был невелик: в партере не больше 60 кресел и стульев, затем два яруса, считая и бенуар, занимали ложи, в третьем ярусе находилась галерея и выше раек… Зимой спектакли давались три раза в неделю, а в летнем театре на ярмарке каждый день… Купцы занимали ложи со всеми своими чадами и домочадцами, со съестными припасами и напитками, чтобы было чем заняться в антрактах. Некоторые из купцов в огромных лисьих шубах и валеных калошах прямо шли в первый ряд, где шубу подстилали под себя, а калоши ставили под кресла… Тут же, в самом театре, наверху помещались актеры в особых „нумерах“, очень тесных, и, как любили острить актеры, „с протекцией и продукцией“, потому что в них и крыши текли, и ветер продувал сквозь все щели… Заботливый Смольков иногда запирал свою труппу днем на замок, чтобы предохранить артистов от излишнего угощения и обеспечить вечерний спектакль…»
Но Смольков посягал не только на бытовую опеку. Бесправная, как в крепостном театре, труппа вынуждена была сносить и житейскую неустроенность, и унижение человеческого достоинства, и полное пренебрежение к самому искусству. Центр тяжести вечерних спектаклей перемещался на дивертисменты с куплетами, качучей и полькой. «Но особенно громкие рукоплескания с бесконечными требованиями повторений доставались на долю так называемых „международных“ дивертисментов. Выходил, например, немец в кургузых пестрых панталонах, в зеленом фраке, красном галстуке, с цилиндром на голове и пел: „У один у мушик один женушек биль, карошеньки, — эх!..“»
Чем больше исполнитель уродовал слова, тем веселее реагировал зал. В местах, где цензурность текста вызывала наибольшие сомнения, зрители смачно гоготали.
Нравилась иногда и мелодрама с убийствами, сгущенным нагромождением ужасов, отомщенным злодейством. В ней царствовали муж и жена Трусовы, считавшие хорошим тоном громкие завывания и аляповато эффектные жесты. Рабы провинциальных вкусов, они из пьесы в пьесу переносили одни и те же маски, одни бутафорские приемы, одни картонные страсти.
Но и этот жалкий театр казался Стрепетовой праздником.
День, когда ее брали на спектакль, с утра наполнялся счастливым предчувствием, волнующим предвкушением радости. Ей было семь лет, когда она впервые вышла на сцену в драме Соважа «Морской волк», неузнаваемо переделанной для русской сцены. Поля играла младшего из двух мальчиков (старшим был брат Ваня) и запомнила только, что ей завили волосы крупными кольцами и что во втором акте она стояла на коленках и молилась.
В этом не было ничего страшного, она молилась и дома. Мешало лишь, что госпожа Трусова часто целовала ее в лицо и длинный нос героини немилосердно клевал девочку в щеку. Она пыталась уклониться от этой процедуры, но помнила, что уйти со сцены или даже вырваться из рук Трусовой ей нельзя. Сценическая дисциплина побеждала еще бессознательно, но безотказно.
После «Морского волка» Стрепетова почувствовала себя в театре своей. Пыльный запах кулис стал ей мил и привычен. В театре она, по собственному определению, «забывала себя и весь мир». Любое впечатление повторялось потом в воспоминаниях с удвоенной силой. Она любила играть в театр и легко переходила от ощущения игры к воображенной ею реальности.
В одиннадцать лет девочка увидела «Отелло» с Айрой Олдриджем. Он надолго стал героем мечтаний и игр.
Об Олдридже Стрепетова запомнила все, до мельчайших деталей. И то, как он молча стоял и думал, и как зал, обычно шумливый, тоже молчал. И как Олдридж сказал на незнакомом языке первую фразу, и она прожгла что-то внутри. И как долго и горестно он смотрел на Дездемону, перед тем как кинулся душить ее.
Читать дальше