Вскоре после этого Луначарский обратил мое внимание на заметку в газете «Правда» от 21(8) февраля 1918 года и сказал:
— Я бы назвал это ушатом холодной воды на головы нашим клеветникам и недоброжелателям.
Привожу выдержку из этой заметки. В заметке шла речь о том, что, «согласно декрету о государственном издательстве, принятому ЦИК Совета Рабочих, Солдатских и Крестьянских депутатов 29 декабря 1917 года, государственная комиссия по народному просвещению постановила монополизировать на 5 лет и издать сочинения следующих русских беллетристов…» Среди них были А. И. Герцен, Д. В. Григорович, А. С. Грибоедов, И. А. Гончаров, Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский, Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев и многие другие.
Не найдя в этом списке Лескова, я спросил Луначарского:
— Это случайный пропуск или умышленный? Луначарский ответил:
— Конечно, Лесков — первоклассный писатель, но в данный момент мы хотим дать народу в первую очередь классиков, которые созвучны нам в том или ином отношении. А с Лесковым русская передовая мысль все время была «на ножах». [2] Игра слов. А. В. имел в виду антиреволюционный роман Лескова «На ножах».
— Но ведь и «Бесы» Достоевского тоже многие считали антиреволюционным произведением!
Анатолий Васильевич улыбнулся и сказал:
— Все это сложнее, чем кажется вам. Однако вернемся к этому разговору позже. А сейчас займемся нашими делами.
20(7) февраля 1918 года, почти через три месяца после того, как Луначарский молча выслушал мою пьесу «Большая Медведица», не сказав о ней ни единого слова, я узнал наконец его мнение.
Едва я успел с ним поздороваться, как он радостно воскликнул:
— Прочел вашу статью. Вот это настоящее. Это не то что ваша пьеса. Она безжизненна, несмотря на то, что в ней описаны бурные дни нашей жизни, а в статье жизнь кипит и клокочет.
Я понял, что Анатолий Васильевич говорил о моей статье «Великий грех или великое кощунство», опубликованной в этот день в «Известиях» в ответ на «анафему», которой предал тогдашний патриарх Тихон Советскую власть. Я был смущен неожиданной для меня похвалой и, как всегда в таких случаях, не знал, что ответить, но все же в конце концов произнес какие–то неуклюжие слова. Он почувствовал мое смущение и сказал, улыбаясь:
— Вы нашли настоящие горячие слова, а не сухие доводы. Сейчас это более чем необходимо. Продолжайте писать в этом же духе, с таким же накалом.
…Так сменялись дни за днями, и в каждом дне было и большое и малое, крупное и мелкое, трагически–волнующее и смешное.
С каждым днем я все более и более привязывался к Анатолию Васильевичу и не уставал им восхищаться. Я видел его в самых различных обстоятельствах, видел озабоченным, видел спокойным, видел вдохновенно говорящим с трибуны, видел остроумным, смеющимся, улыбающимся, видел чуть–чуть грустным, но никогда не видел раздраженным или сердитым. Я видел его гневным, но это было только тогда, когда он обрушивался во время митингов на врагов революции.
…23 января Мариинский оперный театр был переполнен, как говорится, до отказа.
В этот день бывший императорский театр официально был объявлен народным.
Многочисленные афиши, красовавшиеся на традиционных местах — на заборах и стенах домов, — возвещали о первом народном «музыкальном зрелище» — «Руслан и Людмила».
Во время премьеры в партере сидели уже не гвардейские офицеры и не «джентльмены» во фраках, как два–три года назад, а рабочие в косоворотках и солдаты в потертых гимнастерках. В ложах вместо надменных матрон и кокетливых аристократок, увешанных бриллиантами, — работницы в красных платочках.
Конечно, попадались отдельные «представители» старого мира, еще не успевшие на финских вейках пересечь границу ставшего для них неузнаваемым государства. Но все эти чуждые лица тонули в море молодой советской публики.
Перед началом представления вступительное слово произнес Луначарский. Упомянув о том, что в прежнее время плодами искусства пользовались только богатые, он — привожу дословно — воскликнул:
— Да, Пушкин и Глинка были представителями помещичьих кругов, но все, что в них было «помещичье», пусть берут себе помещики, а то, что в них было народное, мы возьмем себе.
Далее он сказал, что подлинное искусство живет лишь тогда, когда оно соприкасается с живыми сердцами, и что все гении мира будут в плену, пока плодами их гения будут пользоваться только привилегированные классы. И потому теперь, когда театр стал достоянием народа, «души Пушкина и Глинки, прилетевшие к нам сквозь узорный потолок этого театра, будут радоваться вместе с нами».
Читать дальше