Еще несколько месяцев «запирательств», и лубянские мастера могли рапортовать о победе, 14 мая 1937 года Примаков начал «признаваться» во всем. Разумеется, он состоял в руководстве военного заговора, разумеется, организатором готовившегося переворота был Тухачевский, разумеется, среди заговорщиков, как того и хотелось авторам сочиненного на Лубянке сценария, были Иона Якир, Иероним Уборевич и еще многие другие. И тем более разумеется, что все нити вели лично к Троцкому... В начале июня «участников заговора», по показаниям Примакова, насчитывалось уже более сорока человек. Дожившие до «оттепели» двое его истязателей — Владимир Бударев и Алексей Авсеевич — рассказали (первый в 1955 году, второй в 1962-м), что ни один из так называемых заговорщиков не подвергался столь жестоким пыткам, как Примаков.
11 июня 1937 года, в 23 часа 35 минут, на фальсифицированном суде Примаков и все остальные «главные заговорщики» были приговорены к расстрелу, и уже через час его не стало. Казнь свершилась в присутствии судьи Василия Ульриха и прокурора Андрея Вышинского. Сталин потребовал от членов так называемого Специального судебного присутствия, перед которым предстали «заговорщики», письменно ему доложить, как они вели себя на скамье подсудимых. Один из судей, командарм Иван Белов (тоже расстрелянный годом позже), докладывал: «Примаков выглядел сильно похудевшим, показывал глухоту, которой раньше у него не было. Держался на ногах вполне уверенно». Другой член суда, маршал Семен Буденный, тоже представил свой доклад: «Примаков держался на суде с точки зрения мужества, пожалуй, лучше всех <...>. Очень упорно отрицал, что он руководил террористической группой против Ворошилова <...>».
Эти свидетельства можно дополнить воспоминаниями бывшего заместителя министра государственной безопасности Селивановского, представленными в ЦК КПСС в декабре 1962 года, когда полным ходом шла реабилитация жертв «культа личности»: «Зверские, жестокие методы допроса сломили Примакова. <..,> Ему приписали то, чего он не говорил даже под пытками. <...> Примаков был сломлен длительным содержанием в одиночной камере, скудным тюремным питанием. Его одели в поношенное хлопчатобумажное красноармейское обмундирование, вмести сапог дали лапти, не стригли и не брили...»
Родные и близкие обычно ничего не знали ни о дате гибели «врагов народа», ни даже о самом факте их расстрела. Им сообщали условную, придуманную, разумеется, Сталиным формулировку приговора: десять лет лагерей без права переписки. Но про расстрел Примакова и его «подельников» из газет и по радио узнал весь мир.
Лиля слегла с тяжелым сердечным приступом. Сорок лет спустя она призналась французскому журналисту-коммунисту Жану Марсенаку, опубликовавшему ее рассказ в «Юманите»: «Я не могу простить самой себе, что были моменты, когда я готова была поверить в виновность Примакова». Она сочла, что заговор, вероятно, все-таки был, а мучило Лилю больше всего то, что Примаков это скрыл от нее. Как бы она поступила, если бы заговор действительно был и если бы Примаков раскрыл перед ней эту страшную тайну? Вряд ли она могла доверить кому-либо, кроме самой себе, ответ на этот вопрос.
Сразу же после ареста Примакова или уже после того, как газеты объявили о трагическом финале, Лиля приступила к чистке своего архива, стремясь избавиться от всего, что могло бы послужить уликой против нее. Что могло, что не могло, — этого в точности не знал никто: если бы захотели, лубянские мастера могли бы извлечь улики из чего угодно. Но так тогда поступали все, боясь сохранить у себя книги «врагов народа», номера газет и журналов, где упомянуты их имена, фотографии, на которых они запечатлены, пусть и в группе с другими, письма, где дается любая — неважно какая — оценка событий, происходивших в стране. Ночами дымились печи в старых домах, а в новых роль печей играли большие эмалированные тазы. Гарь и дым уходили через раскрытые настежь окна...
Лилин архив неизбежно содержал множество всякой крамолы, ибо жизнь проходила в гуще литературных борений, при участии многих из тех, чьи имена стали запретными. Лиля уничтожила все, что могла, — потеря для истории невозвратимая. И однако же, все письма, телеграммы, открытки, которые связаны с именем Маяковского, прежде всего ее — к нему и его — к ней, — весь этот огромный, бесценный массив документов остался нетронутым. На него она посягнуть не могла, хотя в той переписке то и дело встречались имена «врагов», эмигрантов, «предателей» — каждое могло ей грозить лагерем, а то и стоить жизни.
Читать дальше