Стихи рождались словно в жестокой лихорадке. Между 17 апреля и началом июля стремительно появляются на свет стихи первой из «Воронежских тетрадей». В начале апреля Мандельштам знакомится с Сергеем Рудаковым, молодым литературоведом, высланным в Воронеж из Ленинграда. Оказавшись свидетелем нового творческого подъема, который переживал тогда Мандельштам, Рудаков пишет 20 апреля 1935 года своей жене: «…Дико работает М. Я такого не видел в жизни. […] Я стою перед работающим механизмом (может быть, организмом — это то же) поэзии. […] Больше нет человека — есть Микеланжело. Он не видит и не понимает ничего. Он ходит и бормочет […] Для четырех строк произносится четыреста» [334] Там же. С. 140.
.
Рудаков дискутировал и жарко спорил с Мандельштамом, делая записи для будущих комментариев: он обещал когда-нибудь издать его стихи. Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях судит о нем довольно сурово. Она утверждает, что Рудаков перевез мандельштамовский архив (с большим количеством автографов) в Ленинград, где его жена — он сам погиб во время войны — впоследствии уничтожила его или распродала [335] См.: Мандельштам Н. Воспоминания. С. 325–329; Мандельштам Н. Книга третья. С. 104–106.
. Для отверженного Мандельштама, лишенного возможности публиковаться и постоянно искавшего себе «собеседника», общение с Рудаковым было хоть какой-то отдушиной и надеждой. В декабре 1935 года он писал ему: «Вы самый большой молодец на свете» (IV, 161).
Ссыльный поэт цеплялся за каждый клочок культуры. Он посещал не только концерты, но и кинотеатр на проспекте Революции, радовался фильмам Чаплина («Огни большого города» и «Новые времена»), Там же в апреле 1935 года он увидел первый советский звуковой фильм «Чапаев» (1934) Сергея и Георгия Васильевых — и был поражен. В 1913 году в стихотворении «Кинематограф» Мандельштам подшучивал над немым кино — это искусство находилось тогда в младенческом состоянии; теперь же он так захвачен «говорящей картиной» о легендарном герое гражданской войны, что заимствует этот образ для двух своих стихотворений и даже отождествляет с ним себя самого:
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой…
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего! (III, 93).
В этом новом внезапном извержении жизни и творческой силы желание преодолеть смерть сопрягалось у Мандельштама с другим желанием: вписаться в советскую жизнь. Он стремится взглянуть на действительность другими глазами — это стремление охватывало его не в первый раз. Еще в мае 1931 года назвавший себя «отщепенцем в народной семье» (III, 51), Мандельштам тяготился сознанием своего «отщепенства». Ему, русскому интеллигенту, связанному в дни юности с социалистами-революционерами, нелегко было переживать свою оторванность от народа. В стихотворении «Сумерки свободы» (1918) он называл народ «солнцем» и «судией». Приклеенный к нему ярлык «враг народа» был для Мандельштама мучением, и временами он действительно мечтал о том, чтобы быть заодно со всеми. В стихотворении «Стансы», написанном в Воронеже в мае — июне 1935 года, он пытается вообразить себе, что вступает в новый мир — объединившись с «хорошими людьми»:
Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу — и люди хороши. […]
Проклятый шов, нелепая затея,
Нас разлучили, а теперь — пойми:
Я должен жить, дыша и большевея
И перед смертью хорошея —
еще побыть и поиграть с людьми! (III, 95).
Этот поразительный девиз «Жить, дыша и большевея» — одно из проявлений той жизненной воли, что вновь пробудилась в нем весной 1935 года. Впрочем, желание «большеветь» владело им не полностью. Духовное убожество, окружавшее его в Воронеже, вновь и вновь бросалось Мандельштаму в глаза. Ему непросто было отречься от своего европейства, своей укорененности в мировой культуре. Уже в феврале 1935 года утонченному носителю городской культуры пришлось предстать перед собранием воронежских писателей, выходцев из пролетарской и крестьянской среды, и отчитываться перед ними за свое литературное прошлое и своих соратников, акмеистов. Но он, еще в 1933 году назвавший себя «современником Ахматовой», не стал — вопреки ожиданиям — «клеймить» своих петербургских товарищей и подтвердил свою нерушимую верность по отношению к ним: «Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых». Подразумевались Ахматова и расстрелянный в 1921 году Гумилев. А на провокационный вопрос, что такое акмеизм, ответил знаменитой репликой: «Тоска по мировой культуре» [336] См.: Мандельштам Н. Воспоминания. С. 296.
.
Читать дальше