Каждый день с самого утра мы старались справиться с хозяйственными делами, и тогда у нас с Валей освобождались часы для себя. Ах, что это были за часы!.. Надев лыжи, мы ходили на них в любимых уголках парка, слушали шум родных сосен. А какая радость была проложить лыжами первый след по нетронутому сахарному снежному покрову и уйти в самую чащу парка, медленно пробираясь между стволами деревьев! Нечаянно задеть головой наклонившуюся под тяжестью снега ветку ели, почувствовать холодящую алмазную пыль на лице. Потом увидеть, как сумерки лиловатой тенью окрасят лыжный след, и, подняв голову к небу, заметить первую затеплившуюся на нем звезду. А вот за ней и вторая, и третья, и четвертая… Небо стало темным-темным, почти черным, и звезд высыпало так много-много… Это пришел вечер. Пора возвращаться домой.
Дома ели кашицу из мелко перемолотого овса, запивали ее кипятком с сушеной свеклой. Потом, пользуясь отсутствием своих матерей, мы, быстро вымыв посуду, бежали наверх к пианино и начинали свой любимый, запрещенный при маме музыкальный репертуар. Это были оперетты: «Сильва», «Веселая вдова», «Перикола», «Баядерка», «Принцесса долларов», и, конечно, все всегда заканчивалось песенками Вертинского. Мы чувствовали себя счастливыми. Мы ни о чем не думали. Мы стояли на пороге своей юности. Меня переполняло блаженство от одного сознания, что нет моей строгой матери, при которой я всегда чувствовала себя скованной. Распустив волосы, мы с Валей, усевшись перед зеркалом, устраивали себе высокие дамские прически, потом вытаскивали из гардероба уцелевшие вечерние мамины платья и смеялись до слез, запутавшись в длинном шлейфе, и танцевали и пели до тех пор, пока всегда страдавшая истерией Леля не топала на нас ногой и не взвизгивала:
— Молчать сейчас же, сумасшедшие! И сейчас же ложиться спать! Иначе я все про вас расскажу, клоуны! Петрушки несчастные! Спать сию же минуту!..
Так проходили дни. Ко мне вернулась моя жизнерадостность. Все ужасы, которые мы с мамой только что пережили в Москве, остались в моем воспоминании как тяжелый сон, и я была уверена, что больше он не повторится. В то время я была еще под большим влиянием моей матери, и ее авторитет был для меня неоспорим. Она без страха смотрела в будущее и уверяла, что никто не причинит нам зла, потому что мы сами его никому не делали. Она утверждала, что мы будем, как и все советские граждане, зарабатывать хлеб трудом и что к этому труду нас обязательно допустят. Она ждала конца зимы, чтобы весной ехать снова в Москву, писать самому Ленину — просить работу. Наше разорение ничуть не вывело ее из равновесия. Она даже как будто его не заметила. Да и смешно было бы предаваться горести о потере материального благополучия, когда все существо ее было потрясено картинами страшных и кровавых расправ, совершавшихся над близкими друзьями и над родственниками. Но мама видела во всем карающую руку Бога, и в ее душе не было места ни злобе, ни злопамятству, ни мести. Преследования, которым мы подвергались, и наши неоднократные аресты она объясняла тем недоверием народа, которое заслужил наш класс, и оправдывала все, что происходило с нами, говоря:
— А все-таки мы с тобой должны быть счастливыми. Подумай только: мы в России, на своей родине, а не на чужой земле, и мы должны доказать своей жизнью, что можем быть ей полезны…
Нужно сказать, что мама всегда испытывала удивительную неприязнь к иностранцам. Она говорила, что «все они враги и все они мечтают о просторах России и ее богатствах»…
Мировоззрение моей матери было для меня законом, и ее оптимизм невольно заражал меня, к тому же со старым режимом у меня были свои счеты. Разве с самых ранних лет не слышала я от всех своих подруг о том, что я некрасива, и разве все эти рассуждения не кончались всегда одной и той же фразой: «Но ты не горюй! Если бы ты была даже еще худшей уродиной, то все равно ты раньше всех нас выйдешь замуж: ведь на тебе женятся из-за твоего приданого и твоего титула!»?
Это на все лады повторяли мои тетки, часто в моем присутствии, об этом со вздохом неоднократно говорила и мама, а мое детское сердце каждый раз сжималось. И вдруг для меня пришел благословенный, счастливый день. Я никогда не забуду его.
Первые дни Февральской революции 1917 года. Мы сидим в Москве, в нашей квартире на Поварской, в столовой, и после завтрака пьем кофе. Наш лакей Николай в синем сюртуке с ярко начищенными в два борта пуговицами, украшенными княжеской короной, разносит на серебряном подносе маленькие чашечки крепкого турецкого кофе.
Читать дальше