И пошло, пошло — на 300 страниц. Это не анекдот; „Казачья колыбельная песня“ заимствована, навеяна, внушена будто бы:
1) Полежаевым…
2) Вальтером Скоттом…
3) Народной песнею…
— Так кем же? Полежаевым или Вальтером Скоттом, или русской бабушкой?
— Постойте! Пощадите! Помилуйте! Согласен на всё: и на Полежаева, и на Вальтера Скотта, и на Жан-Жака, — но „Ангел“-то, „Ангел“-то откуда?..
На это: „ничего, ничего, молчание!“ — нет, не молчание, а новый том в 500 стр. о „влияниях“.
И остаётся „Ангел“ прекрасной падучей звездой, которая, золотая, упала с неба, — на скучную будничную равнину русской литературы, на её „реализм“.
Таков и сам Лермонтов. Пронёсся падучей звездою по тёмному небу русской поэзии — и канул в ночь, — и напрасно искать в черноте ночи золотых звеньев его звёздного пути…»
В 1924 году Сергей Дурылин записал рассказ родственницы Столыпиных Ольги Весёлкиной:
«Столыпины были богаты, важны, чиновны, родовиты. У них была подмосковная Середниково, в Волоколамском уезде. Был летний жаркий день. Все сидели на балконе и с удовольствием слушали важного дядюшку, только что приехавшего из Москвы. Дядюшка живо передавал все московские последние светские новости, происшествия и сплетни. Вдруг на балкон вбегает стремительно мальчик-подросток с некрасивым, умным лицом, с вихром надо лбом — и, помахивая листком бумаги, кричит, — не в силах удержать того, что било в нём ключом:
— Что я написал! Что я написал!
Дядюшка смолкает. На него с неудовольствием оборачивается и строго ему замечает: — [неразборчиво], ты вечно со своими глупостями. Дядя приехал из Москвы, рассказывает о делах, а ты с пустяками.
Подросток, потупившись, не сказав ни слова, торопливо уходит с балкона, пряча листок.
Этот подросток был Лермонтов, этот листок бумажки — только что написанный им „Ангел“.
Этот рассказ — семейное предание в роде Столыпиных».
Увы, эту легенду ничем не проверишь. «Ангел» написан в 1831 году, но точной даты нет. 29 июля датировано другое стихотворение — «Желание» с припиской «Середниково. Вечер на бельведере». Летом поэт гостил в имении Столыпиных.
Но вот «мальчик-подросток»?.. Летом 1831 года Лермонтову было около семнадцати лет, какой же это мальчик… разве что свидетелям происшедшего показался таким молодым.
Однако в этом ли дело? Главное, сановитой родне, занятой важными сплетнями и ритуалом выслушивания дядюшки, было совсем не до такой безделицы, как стихи. Да и писателям-современникам и литературоведам, по начитанности и учёности так хорошо понимавшим, кто и как повлиял на Лермонтова, было не до «Ангела», — они его просто-напросто не заметили. А ведь это было единственное стихотворение из множества юношеских, которое Лермонтов опубликовал при жизни, за два года до гибели. Его «просмотрел» даже Белинский: не обнаружил облюбованного «лермонтовского элемента», то бишь напряжённой мысли и критического начала. В печати отозвался так: «…Нам, понимающим и ценящим его поэтический талант, приятно думать, что они (стихотворения „Ангел“ и „Узник“. — В. М.) не войдут в собрание его сочинений».
Надо же, им — приятно думать! Дурень, он, конечно, думкой богатеет, да, видно, не всегда…
Сергей Дурылин в своих записках постоянно возвращается к «Ангелу», не в силах оторваться от чуда.
1926 год:
«Я всё думаю о Лермонтове, — нет, не думаю, а как-то живёт он во мне. В Муранове я видел с детства по рисункам мне известный его портрет — ребёнком. Он писан крепостным живописцем, — и, смотря на него, веришь, что глаза Лермонтова, которым имя Грусть, у ребёнка и у взрослого человека остались те же, — те самые, что видели:
По небу полуночи ангел летел…
Ни у одного из русских поэтов нет таких глаз. И откуда им быть?
„Лицейские стихи“ Пушкина — это то самое, что Верлен называл — „литература“: какая уверенность, какая опытность — в слове, в стихе, в рифме — 14,15,16-летнего мальчика! Готов, совсем готов — для литературы. И литературщики — Вяземский, Жуковский, Батюшков — сразу это и почувствовали: отсюда портреты от „побеждённого учителя“. Всё великолепно : — и — нет никакого изумления : сказано вровень или лучше, чем у Батюшкова, Жуковского, Вяземского, — но сказано то же, о том же и в том же басовом ключе русской и французской поэзии конца 18-го — начала 19-го столетия: всё, всякая мелодия, вьётся где-то около Парни, Шенье, Анакреона, торжественной оды, сладкой элегии, рассудительного послания, едкой эпиграммы; вьётся легче, быстрее, искромётней, чем более тяжёлые и грузные мелодии Державина, Вяземского, „дяди“ — стихотворца, Батюшкова, — всё тут же, всё — уж как-то душно-литературно… Где-то уж очень близко шкаф красного дерева с кожаными томами Вольтера, Шенье, Парни, Оссиана, од и „мифологий“… Мелодия прекрасна, но, право, она раздаётся из дверец этого шкапа и только пролетает через лицейский „номер“, где живёт арабчик-бесёнок; — или, может быть, обратно: исходит, но „пролетает“ через „шкап“ и, пролетев, шевелит там многими страницами многих, многих томов с золотом обреза и, нашевелившись досыта, — вылетает туда, где её слушают побеждённые учителя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу