Преобладающей стороною наших учебных занятий была русская словесность. Московский университетский пансион сохранил с прежних времён направление, так сказать, литературное. Начальство поощряло занятие воспитанников сочинениями и переводами вне обязательных классных работ. В высших классах ученики много читали и были довольно знакомы с русской литературой — тогда ещё очень необширною. Мы зачитывались переводами исторических романов Вальтера Скотта, новыми романами Загоскина, бредили романтической школой того времени, знали наизусть многие из лучших произведений наших поэтов. Например, я твёрдо знал целые поэмы Пушкина, Жуковского, Козлова, Рылеева („Войнаровский“).
В известные сроки происходили по вечерам литературные собрания, на которых читались сочинения воспитанников в присутствии начальства и преподавателей. <���…> Составлялись, с ведома начальства, рукописные сборники статей, в виде альманахов <���…> или даже ежемесячных журналов, ходивших по рукам между товарищами, родителями и знакомыми. Так и я был одно время „редактором“ рукописного журнала „Улей“, в котором помешались некоторые из первых стихотворений Лермонтова (вышедшего из пансиона годом раньше меня). <���…> В зимние каникулы устраивались в зале пансиона театральные представления…»
Домашний учитель Лермонтова Алексей Зиновьевич Зиновьев, даровитый педагог, знаток языков и словесности, поборник свободы личности, куда как лучше других разглядел и понял своего питомца:
«Бывши с 1826-го до 1830-го в очень близких отношениях к Лермонтову, считаю обязанностью сообщить о нём несколько сведений, относящихся к этому периоду, и вообще о раннем развитии его самостоятельного и твёрдого характера».
Зиновьев замечает, что всё в московском доме Елизаветы Алексеевны предназначалось для пользы и удовольствия её внука. Бабушка принимала только родственников, «…и если в день именин или рождения Миши собиралось весёлое общество, то хозяйка хранила грустную задумчивость и любила говорить лишь о своём Мише, радовалась лишь его успехами. И было чему радоваться. Миша учился прекрасно, вёл себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности. Первым его стихотворным опытом был перевод Шиллеровой „Перчатки“, к сожалению, утратившийся».
Зиновьев решительно возражал поверхностным суждениям о Лермонтове:
«Каким образом запало в душу поэта приписанное ему честолюбие, будто бы его грызшее; почему он мог считать себя дворянином незнатного происхождения, — ни достаточного повода и ни малейшего признака к тому не было. В наружности Лермонтова также не было ничего карикатурного. Воспоминания о личностях обыкновенно для нас сливаются в каком-либо обстоятельстве. Как теперь смотрю я на милого моего питомца, отличившегося на пансионском акте, кажется, 1829 года. Среди блестящего собрания он прекрасно произнёс стихи Жуковского к морю и заслужил громкие рукоплесканья. Он и прекрасно рисовал, любил фехтованье, верховую езду, танцы, и ничего в нём не было неуклюжего: это был коренастый юноша, обещавший сильного и крепкого мужа в зрелых летах.
Статься может, что впоследствии он не поддавался военной выправке и, вероятно, по этой причине заслужил прозвище Маёшка (Mayeux). Зато он не только не сердился, но и обрисовал себя под именем Маёшки. Немногие из его товарищей не имели особенной клички; прозвище Мунго придано было другу и его близкому родственнику. Он вовсе не гнался за славой неукоризненного паркетного юноши. Он не дорожил знанием французского языка, не щеголял никакой внешностью».
Кстати, о языках. Павел Висковатый однажды спросил Алексея Зиновьева, знал ли Лермонтов классические языки, и тот ему ответил, что Лермонтов «знал порядочно латинский язык, не хуже других, а пансионеры знали классические языки очень порядочно». Учитель объяснил и причину: «Происходило это оттого, что у нас изучали не язык, а авторов. Языку можно научиться в полгода настолько, чтобы читать на нём, а хорошо познакомясь с авторами, узнаешь хорошо и язык. Если же всё напирать на грамматику, то и будешь изучать её, а язык-то всё же не узнаешь, не зная и не любя авторов».
Не пожалел добрых слов Зиновьев и о Елизавете Алексеевне Арсеньевой:
«В начале 1830 года я оставил Москву. Раза два писала мне о нём его бабушка; этим ограничились мои сношенья, а вскоре русский наставник Миши должен был признать бывшего ученика своим учителем. Лермонтов всегда был благодарен своей бабушке за её заботливость, и Елизавета Алексеевна ничего не жалела, чтобы он имел хороших руководителей».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу