Гений Лермонтова, испытав его в самой ранней юности страхом совершенного исчезновения, потом уже не позволял ему бояться ничего.
Да, поэт жил мгновением, но — сверхплотным по энергии. В том и состояла его обязанность , которую он исполнял вполне, в меру всех своих могучих сил, да и исполнил на земле.
Один из последующих афоризмов Петра Перцова гораздо более бесспорен:
«Лермонтов некоторыми внешними чертами сходен со Львом Толстым (осуждение войны; апофеоз „смирного“ типа), но внутренне — вполне ему противоположен. У него не только нет страха смерти (центральное чувство у Толстого), но нет даже мысли о ней — никакого её чувства. „Смерть, где жало твоё?“ Чувство жизни — Вечной Жизни, — и отсюда полное равнодушие к „переходу“. Земную жизнь он чувствует ещё меньше, чем Толстой, но не от врождённого настроения „старости“, как тот, а всё от того же равнодушия. „Комок грязи, если нет дополнения“ (его слова). Никакой зависти и тоски по земному, всегда сквозивших у Толстого. Это — поэт Воскресения, христианин насквозь, хотя он ничего не говорит о Христе».
Василий Розанов, исследуя творчество Лермонтова, сказал:
«Идея „смерти“ как „небытия“ вовсе у него отсутствует».
Дар созерцания
«Не воображение впервые пробудило в Лермонтове романтика, но ему присущий необычный дар созерцать и осознавать мир», — писал Вячеслав Иванов.
Тут важен не романтизм как таковой, а подмеченный философом этот самый необычный дар.
«Искусство его представляется взгляду как верхний пласт первоначального внутреннего переживания, в форме отчасти плоской и искажённой. Реальность, представшая ему впервые, была двулика: в ней виденное наяву и виденное в полусне следовало одно за другим и подчас смешивалось. Мальчик, постоянно и повсюду выслеживая знаки и приметы невидимых сил и их воздействия в каждом акте своего существования, жил — так он грезил — двойной жизнью, таинственно связанной с сверхъестественным планом бытия, готовым в ближнем будущем снизойти в земной мир. Когда же рассеялся утренний туман, у возмужалого поэта осталась склонность приписывать странные и неожиданные случаи жизни влиянию скрытых сил, и он называл это „фатализмом“; ему нравился восточный призвук этого двусмысленного понятия, во имя которого он любил вызывать судьбу. И как каждое непосредственное, напряжённое и долго длящееся сосредоточение сил указывает на действие скрытых функций, которые стремятся таким образом выявиться, нас не удивляют в его жизни некоторые случаи несомненного провидения: достаточно вспомнить элегию, в которой он видит себя лежащим, смертельно раненным, с „свинцом в груди“, среди уступов скал; несколько месяцев спустя трагическое видение осуществилось с предельной точностью».
В том-то и дело, что вызывал свою судьбу Лермонтов, не только её предугадывая и словно бы торопя к себе поскорее из будущего, но и, в полном соответствии со своим характером, в дуэльном смысле слова — то бишь на поединок, кто кого.
Тем не менее это отнюдь не «демонизм в теории, а для практики принцип фатализма», как считал Владимир Соловьёв, а небывалое и потому никому не понятное проживание в полноте времени. Проживание одновременно — в прошлом, настоящем и будущем. Для поэта время во всех своих ипостасях, несомненно, было единым целым, и, по-видимому, в некоторые, особенно напряжённые моменты он не слишком-то и различал, в каком из времён он находится.
То припоминая своё прошлое время (для Вяч. Иванова это — полусны, а для Д. Мережковского — премирное состояние души), то всей силой натуры живя настоящим — мгновением, то, наконец, с пророческой мощью предугадывая будущность и невольно призывая её к себе, он — на взлётах души — жил, по сути, вечностью в полном её объёме. Недаром «так же просто, как другие люди говорят: моя жизнь, — Лермонтов говорит: моя вечность» (Мережковский). Недаром он, как отметил Мейер, обладал особым даром «воздушного касания к вещам и явлениям земного мира», что конечно же свойственно только тому художнику, который словно бы прикосновением ощущает изменяющееся время.
Отсюда у Лермонтова и дар пророчества. «Стихи Пушкина — царские стихи; стихи Лермонтова — пророческие стихи, — писал Пётр Перцов. — Пушкин — золотой купол Исаакия над петровской Россией, но только над ней. Не он, а Лермонтов — великое обетование». (В православном понимании обетование — обещание; обещанное.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу