И навыки скульптора — пригодились…
А подшутить над кем-нибудь Лермонтов любил.
Участнику Кавказской войны князю Александру Мещерскому запомнилось, как хорошо говорил поэт «по-малороссийски» и как неподражаемо он умел рассказывать малороссийские анекдоты:
«Им, например, был пущен известный анекдот… о том хохле, который ехал один по непомерно широкой почтовой малороссийской дороге саженей в сто ширины. По обыкновению хохол заснул на своём возе глубоким сном, волы его выбились из колеи и, наконец, осью зацепили за повёрстный столб, отчего остановились. От толчка хохол вдруг проснулся, увидел повёрстный столб, плюнул и, слезая с своего воза, сказал: „Що за бисова тиснота, не можно и возом розминутця!“…
Он мне сам рассказывал… как во время лагеря, лёжа на постели в своей палатке, он, скуки ради, кликал к себе своего денщика и начинал его дразнить. „Презабавный был, — говорил он, — мой денщик-малоросс Сердюк. Бывало, позову его и спрашиваю: ‘Ну, что, Сердюк, скажи мне, что ты больше всего на свете любишь?’ Сердюк, зная, что должны начаться над ним обыкновенные насмешки, сначала почтительно пробовал уговорить барина не начинать вновь ежедневных над ним испытаний, говоря: "Ну, шо, ваше благородие… оставьте, ваше благородие… я ничего не люблю…"
Но Лермонтов продолжал: ‘Ну, что, Сердюк, отчего ты не хочешь сказать?’ — ‘Да не помню, ваше благородие’. Но Лермонтов не унимался: ‘Скажи, говорит, что тебе стоит? Я у тебя спрашиваю, что ты больше всего на свете любишь?’ Сердюк всё отговаривался незнанием. Лермонтов продолжал его пилить, и, наконец, через четверть часа, Сердюк, убедившись, что от барина своего никак не отделается, добродушно делал признание: ‘Ну, що, ваше благородие, — говорил он, — ну, пожалуй, мёд, ваше благородие’. Но и после этого признания Лермонтов от него не отставал. ‘Нет, — говорил он, — ты, Сердюк, хорошенько подумай: неужели ты в самом деле мёд всего больше на свете любишь?’ Лермонтов начинал снова докучливые вопросы и на разные лады. Это опять продолжалось четверть часа, если не более, и, наконец, когда истощался весь запас хладнокровия и терпения у бедного Сердюка, на последний вопрос Лермонтова о том, чтобы Сердюк подумал хорошенько, не любит ли он что-нибудь другое на свете лучше мёда, Сердюк с криком выбегал из палатки, говоря: „Терпеть его не могу, ваше благородие!““».
Что и говорить, «жизнь наша здесь вне войны однообразна», как писал поэт своему другу Алексею Лопухину…
Удальцы-охотники
Боевые товарищи отметили, что даже в этом походе Лермонтов никогда не подчинялся никакому режиму и «его команда, как блуждающая комета, бродила всюду, появлялась там, где ей вздумается» и в сражениях «искала самых опасных мест».
Руфин Дорохов был по натуре из породы удальцов. С Лермонтовым они по-приятельски сошлись, хотя далеко и не сразу. «В одной из экспедиций, куда пошли мы с ним вместе, — рассказывал Дорохов, — случай сблизил нас окончательно: обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас». Суровый воин вспоминал, что в походе Лермонтов был «совсем другим человеком против того, чем казался в крепости или на водах, при скуке и безделье».
Конечно, это воспоминание ценно тем, что напрямую касается сути Лермонтова, преображающегося в деле. Неприятный столичный денди вдруг представал беззаветным воином-храбрецом.
Лермонтов и внешне выглядел на войне совсем другим. Барон Лев Россильон, подполковник гвардейского Генерального штаба, служивший в 20-й дивизии Галафеева квартирмейстером, с нескрываемой брезгливой неприязнью вспоминал о поэте:
«Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться чем-то особенным. Он хвастался своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею.
Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов.
Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я видел его в Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстёгнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом, как снег, коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! — ибо кто же кидается на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу