Я был у Жуковского и дал ему, по его просьбе, Тамбовскую казначейшу, он повёз её к Вяземскому, чтобы прочесть вместе; им очень понравилось, и будет напечатано в ближайшем номере „Современника“.
Бабушка думает, что меня скоро переведут в царскосельские гусары, Бог знает на каком основании ей подали эту надежду; оттого она не соглашается, чтобы я вышел в отставку; что касается меня, я ровно ни на что не надеюсь» (в переводе с французского. — В. М.).
Дважды в этом коротком письме — об отставке.
Тут конечно же между слов одно желание; всерьёз взяться за творчество, писать в тиши и уединении, а не на биваках и перекладных и не среди несносной бабьей суеты. Но многочисленная родня во главе с бабушкой уже порешила о непутёвом Мишеньке своё — ему надо служить, возвращаться в царскосельские лейб-гусары.
Светлый метеор
По воспоминаниям сослуживцев, которые запечатлел впоследствии военный писатель Юлиан Елец, Лермонтов промелькнул в истории лейб-гвардии Гродненского гусарского полка светлым метеором.
Пробыл он в полку совсем недолго, около двух месяцев, но всем запомнился. Дежурил, маршировал в парадах, пировал на досуге, играл в карты. И, разумеется, сочинял стихи, рисовал по памяти горцев, кавказские виды.
«Лермонтов поселился на одной квартире с корнетом Краснокутским и, как говорит предание, исписал все стены стихами, которые долго сохранялись в таком виде. Пока однажды в отсутствие полка какой-то инженер, ремонтировавший казармы, варварски не закрасил этих драгоценных автографов, и только на одном из подоконников оставалась долго вырезанная перочинным ножиком фамилия поэта».
Гродненские офицеры отметили про него: остёр на язык, порой язвителен, но как бы то ни было — коновод затей и пирушек; в обществе полковых дам обычно молчалив, угрюм. Михаил Цейдлер, добродушный гусар-красавец, которому пришла тогда команда отправляться на Кавказ, запомнил, как на его проводах Лермонтов велел хозяину дома зажечь свечи в гостиной не только во всех подсвечниках, но и в пустых бутылках: стало светло, радостно, весело. Охотник до прекрасного пола, Цейдлер вздыхал тогда по баронессе Стааль фон Гольштейн — и поэт, за бокалом шампанского, мигом сочинил экспромт:
Русский немец белокурый
Едет в дальнюю страну,
Где косматые гяуры
Вновь затеяли войну.
Едет он, томим печалью.
На могучий пир войны;
Но иной, не бранной, сталью
Мысли юноши полны.
Так и слышится, как поэт протянул в слове гласную: «Ста-а-алью», сотворяя под молодецкий хохот товарищей и звон стекла дорогое для уезжающего гусара имя.
Другой сосед Лермонтова по квартире, Александр Арнольди, часто заставал его «грызущим перо с досады, что мысль и стих не гладко ложатся на бумагу». Арнольди достались в подарок несколько кавказских картин, написанных маслом. Стало быть, отношения между ними тогда были хорошие. Однако в старости, генералом, Арнольди уже совершенно иначе отзывается (в записи В. И. Шенрока) о поэте:
«Мы не обращали на Лермонтова никакого внимания, и никто из нас и нашего круга не считал Лермонтова настоящим поэтом, выдающимся человеком. Тогда ещё немногие стихотворения Лермонтова были напечатаны и редкие нами читались… Ведь много лучших произведений Лермонтова появилось в печати уже после его смерти… Его чисто школьнические выходки, проделки многих раздражали и никому не нравились. Лермонтов был неуживчив, относился к другим пренебрежительно, любил ядовито острить и даже издеваться над товарищами и знакомыми, его не любили, его никто не понимал.
Даже и теперь я представляю себе непременно два Лермонтова: одного — великого поэта, которого я узнал по его произведениям, а другого — ничтожного, пустого человека, каким он мне казался, дерзкого, беспокойного офицера, неприятного товарища, со стороны которого всегда нужно было ждать какой-нибудь шпильки, обидной выходки…»
Это противоречивое высказывание, по-видимому, продиктовано желанием быть честным перед самим собой — но понимания Лермонтова в нём ни на грош.
Елизавета Алексеевна Арсеньева не стеснялась приписывать себе годков, вымаливая прощение для своего опального поэта. Так, в июле 1837 года она поведала великому князю Михаилу Павловичу о семидесятилетних душевных и те-лес-ных страданиях и что стоит уже у края гроба с одной надеждой — обнять и благословить внука. А в марте 1838 года шеф жандармов граф Бенкендорф, не иначе с её слов, пишет военному министру А. И. Чернышёву, что надо бы вернуть прощённого корнета в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы любящая бабушка, по немощи не способная перебраться в Новгородскую губернию, «могла в глубокой старости (ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать внуку правила чистой нравственности и преданность к Монарху, за оказанное ему уже благодеяние». Было же в ту пору Арсеньевой не 70 и не 80, а всего 55 лет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу