Так фантазировала, под влиянием всего духа нашей гуманитарной поэзии, моя полудетская восторженность. На подготовленную почву, как искра в порох, упал — нелегальный сборник революционных стихов, врученный мне одною знакомой моего старшего брата, увидевшей, что я ужасно люблю стихи и, увлекаясь, недурно их читаю. «Сборник» дал колоссальный толчок моему собственному «стихотворчеству». Целыми вечерами, которые мои квартирохозяева обычно проводили вне дома, я лихорадочно исписывал листок за листком. Тут была и лирика, и целые поэмы — о Стеньке Разине, о Робеспьере, о Марате.
Финал был плачевен: хозяин-надзиратель как-то в мое отсутствие пошарил, по своей надзирательской привычке, в моих ящиках… и открыл целый пук самых зажигательных излияний в стихах. Первоначально он пришел в ужас и прежде всего поспешил сжечь, как страшную заразу, все это; вызвал телеграммой отца; со мной имел глаз на глаз разговор, из которого помню, с каким неподдельным ужасом он говорил: «усвоить такие взгляды — да после этого только и остается, что с топором за поясом и с ножом за голенищем выйти на большую дорогу и резать всех бар и богатых!» Потом испуг его поутих, и он догадался сделать ив этого инцидента повод для того, чтобы в течение некоторого времени довольно успешно шантажировать моего отца. Иных последствий для меня это не имело, — да и можно ли было всерьез взяться за тринадцатилетнего ученика четвертого класса гимназии?
И я продолжал себе жить уединенной умственной жизнью, жадно и беспорядочно поглощая все книги, какие только попадутся под руку, упиваясь, например, «Письмами из деревни» Энгельгардта наравне с «Вечным Жидом», статьями Шелгунова наряду с «Характером» добродушного буржуа Смайльса, газетными телеграммами о сменах министерства во Франции наравне с разрозненными нумерами журнала «Дело», открытыми мною на чердаке, в каких-то заброшенных ящиках. С увлеченьем делился я почерпнутыми сведениями со сверстниками; с четвертого класса принялся издавать рукописный гимназический журнал, почти целиком весь его наполняя собственными произведениями в стихах и прозе и рассуждениями во всех областях человеческого ведения и неведения. Затем, как некий Колумб, я «открыл» Добролюбова, за ним Бокля, потом — Михайловского…
Голова горела от потока нахлынувших мыслей. Я конспектировал, реферировал, наполнял тетради выписками. Тогдашнее психологическое состояние вспоминается мне чрезвычайно живо: самым ярким его моментом было — я бы сказал — чувство, ощущение разума. Больной, прикованный долго к креслу, испытывает почти болезненное наслаждение, когда в первый раз может встать и идти, перебирая ногами: каждое движение воспринимается им остро и живо, он упивается процессом ходьбы. То же ощущение, но еще свежее, девственнее, непосредственнее должно быть у начинающего ходить ребенка: он делает первые шаги, и радостно, возбужденно смеется: ведь он открыл целый новый мир переживаний! Так и мы, открыв в себе новый орган — разум, мысль, и впервые пробуя его, упивались самым процессом его работы, — мы точно с наслаждением плавали на ритмичных волнах логического движения. И как ребенок, не умеющий оценить меру своих сил, наивно думает, что может пройти «хоть сто верст», так и мы смело ставили себе какие угодно проблемы, уверенные, что надо только «уметь мыслить», чтобы сильным напряжением выкрутить их решение из-под своей черепной коробки. На одну чашку весов мы готовы были бросить всю вселенную и с ней Гордиевы узлы мировых загадок, а на другую — «собственный кусочек мозга», с полною верой, что этот последний может и должен перевесить… Мы сразу сделались ревностными и беспощадными рационалистами; всякое чувство и влечение, всякая симпатия и антипатия, всякая оценка и мнение у нас разлагались на безукоризненные цепи силлогизмов, исходящих из бесспорных предпосылок. Разум, мысль в свои сети должны были уловить и всю громаду внешнего мира, и мельчайшие изгибы капризно родившейся эмоции. Мы спешили перетряхнуть все понятия, не щадя ни одного; мы порою бывали даже педантами рационализма, не желая ничего оставить на долю чувственной непосредственности, простого чутья или полуинстинктивной интуиции. Мы хотели всего человека соткать не из живой горячей крови и нервов, а из чистого сгущенного экстракта «логистики». А между тем, на деле, конечно, мы менее всего были беспристрастными логическими машинами; в нас ключом била в о л я к мощи разума, и всякая мысль для нас была волнующим и многокрасочным психическим переживанием, целым, эмоционально окрашенным событием внутреннего мира. Мы мыслили «кровью сердца и соком нервов»…
Читать дальше