«Выпьем, дружок, за наше ячменное горе» – очевидная перекличка с Пушкиным: «Выпьем, добрая подружка / Бедной юности моей, / Выпьем с горя; где же кружка? / Сердцу будет веселей» («Зимний вечер»). Ячменное горе – не от дешевого ли ячменного кофе? Как сообщает Д. Черашняя, кусок упомянутого в стихах пледа был положен, по желанию Надежды Яковлевны Мандельштам, в ее гроб и похоронен вместе с ней. Другой, маленький кусок Н. Мандельштам подарила певцу Петру Старчику [236] .
Великие живописцы и Моцарт встречаются в утреннем летнем городе; «карий глаз» Москвы и ее «воробьиный хмель» привлекают и волнуют художника и музыканта. С бойким неунывающим городским крылатым жителем Мандельштам, как уже не раз отмечалось, чувствовал свое родство; «воробьиный хмель» отсылает читателя, конечно, и к одному из самых значимых мест в Москве – Воробьевым горам (об этом мы уже упоминали). Но почему у Москвы «карий глаз»? Хотелось бы найти объяснение этой детали, тем более, что в очерке 1923 года «Холодное лето» сказано: «…жить нам в Москве, сероглазой и курносой, с воробьиным холодком в июле…». Разница во времени между написанием очерка и стихотворением «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (около восьми лет) не должна смущать: в сущности, как не раз говорилось, все творчество Мандельштама представляет собой единый текст, с многочисленными повторяющимися деталями и мотивами, то появляющимися, то уходящими на глубину и снова всплывающими в других контекстах. По нашему мнению, возможный ответ на вопрос о московской «кареглазости» можно найти, обратившись к другому мандельштамовскому очерку того же 1923 года – «Сухаревка».
Подобно Воробьевым горам, Сухаревка была для поэта одним из важнейших мест в городе, одним из символов Москвы. Старая столица, которую автор очерка сравнивает с Пекином, противоположна по духу Петербургу; огромный рынок приводит на память азиатские города с их неутихающими торговыми страстями. Описывая Сухаревский рынок, автор очерка не пропускает и книги, которые выставлены на продажу. «Книги. Какие книги. Какие заглавия: “Глаза карие, хорошие”, “Талмуд и еврей”, неудачные сборники стихов, чей детский плач раздался пятнадцать лет тому назад». Обе упомянутые книги весьма примечательны и вполне соответствуют, если можно так выразиться, атмосфере Сухаревки. «Талмуд и евреи» – работа компилятивного характера и четко выраженной антисемитской направленности (приносим благодарность А.Г. Мецу, указавшему автору статьи на это сочинение). Написал ее малосведущий автор И.И. Лютостанский. Первое издание «труда» Лютостанского состоялось в 1879–1880 годах (т. 1 и 2 – М., 1879; т. 3 – СПб., 1880). Под тем же названием книга была напечатана снова в начале XX века (СПб., 1902–1909). Для нас в данном случае более интересно другое упомянутое Мандельштамом в «Сухаревке» издание. Есть все основания предполагать, что имеется в виду песенник «Глаза вы карие, большие…». Песенник был опубликован в Москве 1918 года и назван по открывающему сборник одноименному романсу. Приводим первое и два последних четверостишия романса: «Глаза вы карие большие, / Зачем прельстили вы меня? / О, вы безжалостные злые / Зачем я полюбила вас? <���…> Забудь тот миг, сошлись когда с тобою, / Прости, прощай, не вспоминай, / Но всеж-ты мой и в тишине / Летят мечты твои ко мне. // Ты слишком много мне принес / Разбитых грез, горючих слез, / Но умирая не солгу / “Люблю” скажу и так умру!» (с. 3–4 в сборнике). (В оригинале – дореформенное правописание, ошибки в пунктуации и написании слов не корректировались; романс воспроизведен в сборнике «Ах романс, Эх романс, Ох романс. Русский романс на рубеже веков». СПб., 2005.)
Представляется вероятным, что строка мещанского романса, сохранившись в памяти поэта в тесной ассоциации с одним из тех мест, которые определили его представление о Москве, могла позднее отозваться в стихотворении 1931 года. «Карие глаза» вполне «соответствуют» как полуазиатчине Сухаревки и вообще Москвы нэповского периода, так и Москве начала тридцатых годов – стихи 1931 года в первой же строке вводят азиатскую тему: «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…». (Причем и в очерке 1923 года, в «Сухаревке», отозвалось более раннее, 1918 года, стихотворение Мандельштама «Все чуждо нам в столице непотребной…», где упомянута Сухаревка и восточные черты Москвы также подчеркнуты – московские рынки названы, как мы помним, «базарами», а телеги именуются «арбами»: «Мильонами скрипучих арб она / Качнулась в путь, и полвселенной давит / Ее базаров бабья ширина».) Однако к началу 1930-х новый мир, пришедший на смену дореволюционной России, устоялся, доказал – как бы к этому ни относиться – свою жизнеспособность, и в стихах Мандельштама этой поры проявляется, наряду с чувством инородности «буддийской» Москвы, не менее, видимо, сильный соблазн принять наступившую реальность, колоритную и динамичную: «И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, / Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье – / Обещаю построить такие дремучие срубы, / Чтобы в них татарва опускала князей на бадье» («Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…»); «Какое лето! Молодых рабочих / Татарские сверкающие спины / С девической полоской на хребтах, / Таинственные узкие лопатки / И детские ключицы… Здравствуй, здравствуй, / Могучий некрещеный позвоночник, / С которым поживем не век, не два!..» («Сегодня можно снять декалькомани…»). «Кареглазая» Москва привлекала и отталкивала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу