Нет, Достоевский никогда бы не стал утверждать, что они на короткой ноге с этим необычным человеком. Его, как и многих других, поражали эксцентричности и странности в характере Петрашевского. Вечно в движении, он казался всегда чем-нибудь занятым, но говорили, что в нем больше ума, чем благоразумия. Нередко при встрече с ним на улице спросишь: куда он и зачем? И он расскажет такой странный план, который он шел только что исполнить, что не знаешь, что подумать о плане и самом Петрашевском. Из-за какого-то пустяка хлопотал так, будто дело шло обо всем его имении. Другой раз спешил куда-нибудь на полчаса кончить маленькое дельце, а кончить это маленькое дельце можно разве только в два года… Впрочем, Достоевский уважал в Петрашевском и честность, и благородство и отдавал должное его познаниям и его красноречию.
Сам же, человек вообще не светский, не очень любил говорить при незнакомых людях, предпочитал слушать или в крайнем случае составлял свой кружок, где беседа велась вполголоса, шепотком, однако отнюдь не потому, что опасался за себя и за свои слова. Нет, нет, он предпочитал слушать, как человек по натуре неразговорчивый. А если случалось громко высказать какое-то мнение, то с Петрашевским выходил спор. И в мнениях, и в характерах у них было мало общего, и оба как бы остерегались подолгу разговаривать друг с другом, чтобы не вышло лишнего спора; так что, наезжая к нему по пятницам, Достоевский делал это, пожалуй, не столько ради него самого, сколько ради некоторых людей, которые ему нравились, людей пишущих, ради атмосферы самой, в которой тепло и свободно. Она была крайне необходима ему при том внутреннем повороте, который переживал он как писатель. Да и время, время само не дозволяло молодому сердцу затвориться в четырех стенах! Трещал и сокрушался на Западе вековой порядок вещей, и миллионы людей на виду у других миллионов (к сим последним принадлежал и он, Федор Михайлович Достоевский) каждый день ставили, словно на карту, всю свою будущность, существование свое и детей своих!
…Лошаденка между тем доплелась в полутьме до собора Покрова Пресвятой Богородицы, и вот уже выплыл знакомый угол, освещенный окнами флигеля на втором этаже. Как это у Гоголя в «Портрете», там, где он описывает Коломну?.. «Сюда не заходит будущее, здесь все тишина и отставка…»
Ход к Петрашевскому был со двора, на звонок спустился к дверям сам хозяин, и, пока продрогший Достоевский пристраивал стылое свое пальтецо средь чужих шинелей, плащей, пальто, шуб, он быстро проговорил что-то о царском манифесте, о рекрутском наборе, спросил, что Федор Михайлович думает о последних берлинских событиях и об отставке Меттерниха, и, не дослушав ответа, без видимой связи сообщил, что хочет как-то упорядочить свои вечера, что прежде чем действовать, необходимо учиться, что над нами еще гремит насмешливый стих Пушкина «мы все учились, понемногу чему-нибудь и как-нибудь» и что на днях у Спешнева он встретился с Данилевским — Федор Михайлович его, наверное, знает, он из лицеистов, Данилевский XII, и тоже фурьерист — и уговорил его сделать словесно краткое изложение системы Фурье, к чему тот и согласился приступить нынче. А Спешневу Петрашевский предложил взять религиозный вопрос… Чтобы прекратились бессвязные разговоры, пусть всякий говорит о том, что хорошо знает.
Поднявшись в сопровождении Петрашевского по скрипучей лестнице наверх, обещанного порядка Достоевский как-то не приметил. Собралось человек десять — пятнадцать, в большинстве знакомых, все мужчины, статские, меж сюртуками два-три мундира. На большом, накрытом белой скатертью столе посреди зала кипел самовар, стояло вино, закуски. Достоевский с холоду взял себе чаю. Его появление приветствовали довольно дружно, кто кивком, кто улыбкой, кто взмахом руки, не прерывая, однако же, разговоров, то отдельных, то неожиданно соединявшихся в один общий, то опять рассыпавшихся. Этот перекрестный разговор, в котором, как ни вслушивайся, всего не уловишь, вращался вокруг тех же трепещущих тем: манифест, рекрутский набор, Пруссия, Австрия, Париж. Кто-то рассказывал о разгоне уличных толп в Глазго, кто-то спрашивал:
— А вы слышали, господа: во Франкфурте объявлено о свободе печати?!
Кто-то цитировал высочайший манифест: «Мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали!» — и в растерянности вопрошал:
— Неужели же двинемся на Европу, как вы, господа, полагаете?
Задумчиво помешивая ложечкою в стакане и мало-помалу отогреваясь, Достоевский улавливал клочки разговоров, рассеянно скользил взглядом по лицам знакомым и незнакомым; лица, платье, наружность всегда занимали его, лишь поскольку выражали движенья душевные, как, скажем, у вечно взвинченного чиновника с греческою фамилией, не то Басангло, не то Балсаглу; или у пригоженького, точно барышня, поручика Сагаи Пальма; или у худосочного раздражительного Дурова; или у невозмутимого и презначительного Спешнева…
Читать дальше