«Посылаю Вашему величеству записки об известном деле…»
На другой день с утра граф отправился во Дворец.
Вернулся в час пополудни с резолюцией государя. Николай Павлович торопил. Бунтовщики-мадьяры были близки к победе, кроме русской армии, их некому было приструнить. Оставалось лишь объяснить верноподданным, что России венгерский мятеж. Самодержец обдумывал очередной манифест… Ну, а дабы домашние хлопоты не отвлекали, с ними следовало разделаться до того, как армия соберется в поход и — соответственно — гвардия выступит из Петербурга.
Николай Павлович не желал медлить ни дня, отписал графу Орлову без проволочки.
Император Николай Первый — Шефу III Отделения. 1849 г. 22 апреля
«Я все прочел: дело важно, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нестерпимо. Приступить к арестованию, как ты полагаешь… С богом!..»
Петербургские жители отсиживались по домам, пережидая ненастье. Переполненное водою небо задевало за крыши и опрастывалось на пустынный город. По пути в Коломну Федор Михайлович Достоевский заглянул к приятелю своему и лекарю доктору Яновскому.
— Вот, батенька, — объяснил он в прихожей, — шел мимо, завернул на огонек, да, кстати, нужно и пообсушиться.
— Да вас хоть выжми! — сказал доктор и вынес гостю свежее белье. — Извольте-ка облачиться немедленно и никаких возражений! Как медик вам говорю.
Достоевский покорился без споров, переоделся, сапоги поручили человеку, а сами уселись пить чай. В теплой комнате за горячим чаем сидеть с приятелем в такую погоду — что может быть лучше?! Однако, едва сапоги у плиты подсохли, Федор Михайлович заспешил.
— Куда вы пойдете в такую погоду? — ворчал доктор. — Оставались бы ночевать…
Нет, остаться он не мог ни за что, надо было идти к Петрашевскому.
— Ну, а ежели не хотите, чтобы я заново вымок, в таком случае, — уже в прихожей засмеялся Достоевский, — дайте мне, батенька, на извозчика!
Доктор предложил ему десять рублей, мельче ничего не нашлось. Достоевский поморщился и, отказавшись, хотел уходить, но тут доктор вспомнил про железную копилку.
— Вот это другой разговор! — обрадовался Достоевский полдюжине пятаков.
У Петрашевского, должно быть из-за погоды, собралось едва человек десять. Баласогло, Дурова, Толя, Дебу и Момбелли дождик не испугал. Из новых явился один Антонелли, да еще совсем незнакомый, какой-то химик, которого привел с собой Львов.
На этот раз речь держал сам хозяин, притом на литературную тему. Говорил, что публика наша привязана к беллетристическому роду литературы, и с этим Достоевский мог с легкой душой согласиться. Но дальше, советуя, как вернее действовать на публику, как переселять в нее свои идеи, Петрашевский называл Евгения Сю, Жорж Занд. Достоевский отдал им дань, но за ними следовать не хотел. Впрочем, верный себе, не вступил с Петрашевским в прения, к тому же тот перекинулся к журналистике, утверждая, что на Западе у нее потому такой вес, что всякий журнал там отголосок какого-то класса общества, орган передачи его идей и мыслей. И что нам непременно тоже должно составить журнал на акциях.
— Не возражайте мне, что ценсура станет мешать! — убеждал он, как всегда, горячо. — Потому что всякий человек имеет в себе зародыш истины, то есть можно и ценсоров пробудить от усыпления. Ведь не может же быть, господа, когда весь свет принимает, что дважды два — четыре, чтобы они одни утверждали: пять!?
Достоевский молчал, возражал Петрашевскому Дуров, говоря, что не убеждением, а обманом только и можно действовать на ценсуру, чтоб из множества идей хоть одна проскочила. И что редактор журнала должен жить с нею в дружбе…
После ужина кто-то выглянул за окно. Там лило не переставая.
…Велев кучеру ехать к Цепному мосту, Иван Петрович Липранди плотно захлопнул дверцу, и тотчас побежали по стеклу струйки.
Казалось, все было предусмотрено к арестованию; выслушав от графа Орлова высочайшую волю, Иван Петрович условился с Леонтием Васильевичем Дубельтом, что воротится к нему часа за два, за три до назначенного срока. Но часов в десять вечера получил приглашение поспешить. Три посыльных от Дубельта следовали один за другим. Делать было нечего, Иван Петрович накинул плащ и спустился к карете.
Оконце в карете все сплошь заливало. Да и много ли увидишь на мокрых полуночных улицах. Как ни сдерживался Иван Петрович Липранди, а внутри было горько. Тринадцать месяцев разысканий. И пахал, и сеял; а пожинает другой. Возле церкви Пантелеймона стояло множество экипажей, блестели мокрые бока лошадей, и Иван Петрович посочувствовал тем, кто в этакую чертову погодку отправился на служение богу. Каково же было его удивление, когда, повернув у Цепного моста налево, он увидел, что ряд экипажей тянется и по набережной, далеко за известный дом, к которому он сам направлялся. У освещенного крыльца теснились дрожки, кареты, кабриолеты. Окна дома сверкали, точно в нем задавали бал, парадные двери были распахнуты настежь, и широкая мраморная лестница до самого верху вся в мундирах голубых и зеленых, человек сто офицеров толпилось на ней. На недоуменный Ивана Петровича вопрос, что случилось, знакомый жандармский полковник ответил, что собраны для каких-то арестований и что Леонтий Васильевич ожидает его, Липранди.
Читать дальше