И снова воспоминания переносят меня в черные годы, между 1929-м и кончиной отца, то есть в ту эпоху, когда он потерял все — и свое состояние, и приданое моей матери. В шестьдесят лет ему пришлось, впервые после женитьбы, зарабатывать на жизнь, рассчитывать исключительно на свое жалованье. Прежде, как истый буржуа на стыке двух веков, он тратил больше, чем зарабатывал, — что еще не говорило о его легкомыслии. Почему бы не тратить доходы со своего капитала? Но, боюсь, он привык тратить больше, чем его жалованье и его доходы, вместе взятые. Мне вспоминается разговор между отцом и матерью в Версале, а стало быть, много раньше катастрофы. «Я думала, что наши траты не больше, чем наши доходы», — сказала мать. А отец ответил: «Нет, мы тратим больше».
Мать не была транжирой; возможно, образ жизни, к которому привыкли мои родители — кухарка, горничная, — стал чересчур обременительным в 20-е годы, когда трое сыновей еще зависели от семейного кошелька. После войны, в годы инфляции, отец стал спекулировать на бирже. «Спекулировать» — это громко сказано; он покупал в кредит акции и складывал их в свой портфель, если курс падал. Так, вероятно, он делал вначале, но постепенно опасно вовлекся в это занятие. Крах 1929 года на всех рынках ценных бумаг поразил его, как и многих. Но поразил тяжелее, чем других, потому что он винил лишь себя и потому что вот уже тридцать лет не имел иных стремлений, кроме счастья семьи и будущего детей.
Отец оставался отцом, и я его ни о чем не расспрашивал. Однажды на мой полувопрос он ответил: «Если я продам, значит, я разорен». Он и был разорен, но не хотел этого признать; он отсрочивал свои акции, отчего его убытки только росли. Робер, уже поступивший на службу в Парижско-Нидерландский банк, должен был бы дать ему совет, но не сделал этого: они не смогли поменяться ролями.
Я вспоминаю последние годы его жизни с чувством своей вины и безграничной печали. Отец не заслуживал участи, которую навлекли на него собственные ошибки. Он поддавался уговорам любого мелкого биржевого игрока (помню, один из таких горе-спекулянтов втянул его в операцию, которая лишила его нескольких тысяч франков). Но он был выше своего несчастья. Не теряя мужества, бегал по частным урокам, участвовал в приеме экзаменов и жюри конкурсов. Когда я однажды рискнул заговорить об этом, отец сказал: «Я зарабатываю на жизнь».
Уже в детстве я испытывал чувство вины. Во время войны мать коллекционировала оловянных солдатиков — если память мне не изменяет, предметом собирательства были главным образом головные уборы всех союзных армий, — и меня волновало, что на это тратятся деньги. В 1922 году родители вернулись жить в Париж, отчасти из-за меня; потом они возвратились в Версаль, а в конце концов продали дом (стоивший тогда полмиллиона франков), что было величайшим безумием. Конечно, решали родители, а не я. Но я не могу считать себя невиновным, поскольку желания детей — в частности, мои — влияли сильнейшим образом на их решения. И Робер, и я соглашались жить на средства родителей, когда учились. Как-то раз отец сказал мне: «Этот вид спорта дорого обходится» — это случилось, когда я попросил у него чек для уплаты взноса в клуб тенниса на закрытом корте.
Слово «буржуазный» я употребляю так же часто, как слово «еврей». Была ли моя семья в большей степени типично буржуазной, чем еврейской? Не знаю, да и вопрос, вероятно, бессмысленный. Моя мать была очень близка со своими двумя сестрами; с одной из них, старшей, отец плохо ладил (и не без причины), и в конце концов денежные ссоры привели к разрыву — камнем преткновения стала маленькая текстильная фабрика, принадлежавшая моему дедушке с материнской стороны. Отношения с сестрой отца прерывались время от времени «размолвками», в которых, по всей видимости, был виноват не отец, по природе великодушный.
Если бы я разыгрывал из себя социолога, я бы сказал, что мои родители застали еще «неразделенную семью»: в поколении моих дедушек и бабушек шестеро детей в семье не были редкостью; братья и сестры, когда им приходилось расставаться, испытывали настоящее горе, взаимная привязанность не позволяла им жить, не общаясь друг с другом. Им случалось «повздорить», что подразумевает близость. В моем поколении многое изменилось: конечно, родители остаются родителями, но среди наших двоюродных братьев и сестер, да даже среди родных, мы выбираем тех, с кем хотим дружить.
Несколько слов о деньгах, чтобы после к этому не возвращаться. Большую часть своей жизни, после того как кончил учиться, я не владел никаким капиталом и жил на свое жалованье. Как-то в разговоре с Аленом 8 я упомянул о контрасте между буржуазным детством на старинный лад и моим теперешним положением буржуа «без запасов», как выразился бы Зигфрид; 9 я признался, что доволен таким положением дел или, лучше сказать, чувствую облегчение: мне не нужно заниматься денежными вопросами, я, подобно наемному рабочему, трачу то, что зарабатываю; но, при всем том, пользуюсь интеллектуальным капиталом, накопленным за годы учения. Ален ответил, что мне повезло дважды: я вырос в безопасности, какую дает обеспеченная семья, и я получил впоследствии лишь то наследство, какое достается каждому от его отца и матери, обозначаемое словом «быть», а не словом «иметь». Вероятно, мне не придется испытать страх впасть в нужду, который никогда не покидает тех, кто знал настоящую бедность; в то же время я не одержим навязчивым стремлением «не отстать от Джонсов», как говорят американцы.
Читать дальше