Это было где-то на юго-западных дорогах, – эта встреча одного из поклонников Козельского с безумным артистом, ворвавшимся в поезд без билета, своим бредом перепугавшим пассажиров. Увидав знакомого, он вспомнил о театре, где они встретились, заговорил об искусстве, о Шекспире и о Гамлете.
– Мне хочется играть Гамлета так, чтобы призрак не появлялся на сцене. Пусть его голос доносится откуда-нибудь из-за кулис и кажется зрителю галлюцинацией Гамлета. Ведь призраков не бывает, и Шекспир, великий реалист, не мог написать того, чего не бывает; призрак – это только галлюцинация Гамлета, сходящего с ума от скорби, тяжких дум и страшных подозрений.
Собеседник, конечно, мог бы возразить Козельскому, что призрака, кроме Гамлета, видели еще Марцелло и Гораций, но не забывайте, что это говорил больной и что во всем этом бреде трогательны любовь и верность Шекспиру, сохранившиеся даже и в больной душе.
Решительное влияние на Козельского имели гастроли Сальвини. Он видел Сальвини в Одессе, где служил в тот сезон [7]. Увидав его однажды, он отказался от службы, заплатил большую неустойку, чтобы быть свободным и посещать спектакли Сальвини [8], не пропускал ни одного представления.
У Шекспира и Сальвини он учился правде в искусстве [9]и уменью отыскивать живую душу в людях.
Я помню кабинет Козельского: письменный стол у стены, на которой веером раскинулись гравюры иллюстраций к творениям Шекспира. На столе всегда перед глазами портрет Томазо Сальвини. Под рукой на этажерке в роскошных переплетах золотообрезанные томы Шекспира. Здесь все веяло настоящим культом Шекспира. Этот кабинет был маленьким храмом Шекспира, храмом, где Козельский молился своему богу, перечитывая его творения.
Он неустанно работал, и результат его трудов восторженно приветствовался публикой, вызывал злобу соперников и завистников, подвергался злой и несправедливой критике. Козельскому пришлось испытать то же, на что обречен всякий русский артист, берущийся играть Шекспира. Перед нами трудно играть Шекспира, потому что мы сами народ – Гамлет и не верим своим силам. Не говоря уже, конечно, о первостепенных иностранных артистах: Росси, Томазо Сальвини, Мунэ-Сюлли, Поссарте, Барнае, – даже о второстепенных, в наших устах, немыслима была бы такая фраза:
– Всякий Маджи [10]– и туда же играть Гамлета!
– Всякий Эммануэль тоже толкует Шекспира!
Тогда как фраза – «всякий Козельский туда же – играет Гамлета» – чувствует себя удивительно спокойно на наших устах. И всякий Петров, Сидоров, Карпов непременно воскликнут:
– Всякий Иванов туда же – толкует Шекспира!
И даже сочтет дурным тоном этого не воскликнуть.
Это отражалось и в театральной критике. В то время, когда на спектаклях Козельского можно было видеть всю лучшую интеллигенцию Москвы [11], одни из критиков молчали о русском артисте, дерзающем играть Шекспира, а другие рекомендовали ему бросить Гамлета и приняться за Емелю в водевиле «Простушка и воспитанная». [12]
Какие удары для самолюбия, которое у всякого артиста болезненно, какие поводы для торжества зависти и злобы, которые в закулисном мире доходят до бешенства.
Клевета и сплетня ничего не оставляли Козельскому. «Имя раздуто. Сальвини смотрел и неустойку уплатил для рекламы». Его обвиняли в устройстве безумных оргий и в жадности к деньгам – одновременно.
«Он кутит!» и «он копит деньгу!» – это вы могли слышать в одно и то же время и от одного и того же лица.
Его обвиняли в том, что он грабит провинциальную публику своими гастролями… и в том, что его гастроли не делают сборов. Совершенно забывали о том невозможном антураже, среди которого приходилось играть Козельскому в глухой провинции. И когда публика не хотела идти смотреть на Менелая [13]вместо Клавдия, на комическую старуху вместо Гертруды и на «водевильную с пением» актрису, изображавшую Офелию [14], добрые товарищи кричали:
– Вот так Гамлет, которого никто не хочет идти смотреть!
Вот шипы тех роз, которыми усеяна дорога славы, – проклятых роз, которые у нас благоухают алкоголем. В нашем малокультурном обществе культ Мельпомены – это культ Бахуса [15]. И у артиста нет злейшего врага, как его поклонники, для которых поклонение таланту и спаивание артиста – понятия равносильные и тождественные. Мельпомена, плохо кормившая Козельского в начале его карьеры, сильно поила его в конце. Про него можно было сказать с горькой иронией, что в конце концов он выпил тот хлеб, которого не съел в начале карьеры. И эти мрачные воспоминания, которыми была отравлена заря его жизни, и клевета, и зависть, и вечное недовольство собой – вечное недовольство истинного художника – все это помогало развившейся слабости. Семейные неприятности [16], потеря всего, что он имел, нанесли решительный удар, и бедный Козельский умер для искусства за пять лет до своей смерти. [17]
Читать дальше