Если бы еще тогда Рудольф Гангнус внимательно вгляделся в хрустальный шар, выдутый для него его отцом, Вильгельмом, возможно, он увидел бы сани с гробом, медленно ползущие по заснеженным улицам незнакомого ему сибирского города Тобольска, идущую вслед огромную толпу со слезами, полузамерзающими на щеках, и в этой толпе осиротевшую девочку Аню Плотникову, его будущую жену и мою будущую бабушку.
Она и подарила моему отцу неотразимые карие глаза и обезоруживающую мягкость. <���…>
Рудольф Вильгельмович прекрасно говорил по-русски, по-немецки и по-латышски, но, конечно же, был немцем. <���…>
Через дортмундского Гангнуса я узнал, что есть и другие, австрийские Гангнусы — потомки родного брата моего дедушки Рудольфа, банковского служащего Зигфрида, сразу после начала войны перебравшегося из Риги на родину “Сказок венского леса”».
Произошла, как видим, двойная мистификация — и с фамилией, и с годом рождения. Это не могло не повлиять на самосознание человека, рожденного к тому же поэтом. Даже если ты по предкам латыш, то некоторая инакость все равно имеет место. Обвинение в немецкости, когда идет война с немцами, может сломать навсегда. Это в пушкинские времена, во время войны с французами, в прозвище «Француз», кажется, не вкладывалось никакого негатива, все лицеисты по воспитанию были немножко парижанами. Другое дело у нас — СССР, Сибирь, глухомань, закон-тайга.
Исступленная русскость Евтушенко, вплоть до выбора совсем новой, небывалой «фамилии» — Россия — берет начало не только в его несомненном праве на именно такую национально-культурную самоидентификацию, но и в тех подводных камнях, в тех перекатах, которые столь сильно изображены им в романе «Ягодные места». Мальчик Женя не мог знать — и не думал о том, что носители таких фамилий, как Фет или Блок, тоже претерпели некоторые, мягко говоря, неудобства в этой связи. Блок мог бы стать, например, Бекетовым, но он сам высказался в свое время на сей счет: «Под псевдонимом я никогда не печатался, изредка подписывался только инициалами» (Автобиография). Хотя о его немецкости — и в человеческом, и в творческом плане — не без оснований судачили всю его жизнь. Русская судьба и русское слово определяют русского поэта.
Рудольф Вильгельмович Гангнус, дед поэта по отцу, учитель московской средней школы, был автором широко известных пособий и учебников по математике, вышедших в 1930-е годы. В январе 1938-го посажен «за шпионаж в пользу буржуазной Латвии». Освобожден в 1943-м и выслан в Муром, где жил под надзором до 1948-го. Восстановлен в правах и получил разрешение вернуться в Москву, где вскоре умер.
Дед поэта по матери, Ермолай Наумович Евтушенко, участник Первой мировой и Гражданской войн, служил в Приуральском военном округе, командовал артиллерией в Приволжском (Самара) и Московском военных округах, был заместителем начальника артиллерии РСФСР, инспектором Артиллерийского управления РККА. Имел воинское звание бригадинтенданта. В конце 1930-х по службе был связан с репертуаром столичных театров, ставящих пьесы, близкие оборонной теме. Расстрелян в августе 1938-го — по обвинению в участии в террористической организации.
Все это пребывало до поры в глубокой тайне — и от Жени, и от всех на свете. Понадобилось время, оно прошло, и пришло другое: свою родословную Евтушенко открывал не урывками, а рывками, не от него зависящими. Когда писалась «Мама и нейтронная бомба» (1982), он полагал, что знает все об истории, семьи и крайне подробно, балансируя над полем прозы, отбросив рифму и стройный размер, развернул пространное полотно повествования. На сей раз он оказался недостаточно глубок не по своей вине.
Лишь через восемь лет, уезжая в Харьков на предвыборную гонку за место в союзном парламенте, он внезапно узнает от матери, что в Харькове, возможно, еще существует четырехэтажный особняк, хозяйкой которого была в оны времена его двоюродная прабабка. Она когда-то жила там совсем одна с двумя сотнями кошек…
«— Постой, мама… Ты же сама рассказывала, что твои предки в конце девятнадцатого века были сосланы из Житомирской губернии в Сибирь, на станцию Зима, за крестьянский бунт… Откуда же у простой крестьянки четырехэтажный особняк, да еще и две сотни кошек? Зачем же ты мне сказки сказывала и про “красного петуха”, подпущенного помещику, и про то, как до станции Зима наши предки добирались пешком в кандалах? — растерянно, оторопело бормотал я.
Читать дальше