К Тургеневу Александр Васильевич относился с особой неприязнью. Тот раздражал его не меньше, чем Островский. И так же, как об Островском, он говорил о Тургеневе с язвительной и злобной усмешкой, подбирая самые резкие выражения:
«Читал Тургенева. “Чужой хлеб”. Плохо, пошло, вяло, без ума, без вкуса и без такта. Претензия на чувство, а сердца нет».
Неприятие Тургенева было не только (а может быть, даже и не столько) литературным неприятием. Иван Сергеевич был близким другом графини Салиас де Турнемир, поклонником ее таланта, завсегдатаем ее салона в доме на 1-й Мещерской в Москве. Имя Тургенева у Александра Васильевича было накрепко связано с этим домом и этим ненавистным ему салоном писательницы Евгении Тур, где зимой 1855 года, в дни его блеска и славы, московские литераторы отметили его дебют пощечиной молчания.
Молчали о нем всю его жизнь. У русских писателей XIX века, за исключением Боборыкина, нет суждений о драматурге Сухово-Кобылине. Да и внимание Боборыкина, который встречался с Кобылиным дважды, в 1870-х годах в Петербурге в итальянской опере и в 1890-х в парижской гостинице, было продиктовано особого рода любопытством — любопытством беллетриста, собирающего впрок «художественный материал» и «яркие типы общественности». «Сухово-Кобылин, — признавался он, — оставался для меня, да и вообще для писателей и того времени и позднейших десятилетий как бы невидимкой, некоторым иксом. Он поселился за границей, жил с иностранкой, занимался во Франции хозяйством и разными видами скопидомства, а под конец жизни купил виллу в Больё на Ривьере, после того как он в своей русской усадьбе совсем погорел… Он поражал меня своим бодрым видом, тоном, движениями. А ему тогда было уже чуть ли не под восемьдесят лет. Для меня было интересно поближе приглядеться к такому типу московского барина — писателя, когда-то светского льва, да еще повитого трагической легендой».
Вот так и было: тех литераторов и журналистов, которые с ним встречались, он интересовал в основном как «тип» и «легенда». Литературный же дар его воспринимался как нечто случайное и побочное. И Александр Васильевич чувствовал это, осознавал с горечью. «Очень странное мое литературное современное положение, — писал он. — С одной стороны, симпатия к моим пиэссам большая, популярность их огромная, и, говоря о пиэссах, их постоянно ставят рядом с “Ревизором” и “Горем от ума”, но относительно меня как личности и таланта — совершенное равнодушие, точно эти пиэссы не мои, а так, достались мне по наследству от отдаленного родственника, и будто я, вор, все их только напечатал».
Говорили и такое — обвиняли в воровстве. Утверждали, что «название комедии списано с какого-то малоизвестного французского автора» и что «Сухово-Кобылин никогда не мог написать “Свадьбы Кречинского”, потому что был безграмотен» («Ежегодник Императорских театров», сезон 1905/06 года).
А один критик из журнала «Дело», сличая в 1869 году произведения Сухово-Кобылина, высказался: «Вообще нужно заметить, что между “Свадьбой Кречинского” и другими двумя пьесами существует поразительное несходство: почти невозможно верить, что они написаны одним и тем же автором».
В его «странном» литературном положении просматривалась та непреодолимая закономерность, которая не допускала ничего одностороннего в его судьбе. Он желал быть независимым, и он был независим. Но независимость обернулась забвением — чудовищным забвением, гробом при жизни. Он игнорировал литературный мир и в своих заявлениях выражал явное презрение к литераторам, критикам, журналистам. Литературный мир игнорировал и презирал его. Великому Слепцу была по душе симметрия.
У него конечно же были привязанности в литературе, и не всякого писателя, «живого и мертвого», он поносил, как утверждал Боборыкин.
«Сухово-Кобылин выше всех поэтов ставил Шиллера и Гёте, — говорил в интервью газете «Русское слово» его племянник граф Салиас. — Он относился с большим уважением к Виктору Гюго, Шатобриану, Вольтеру, Руссо».
Великий комедиограф Франции Жан Батист Мольер восхищал его. Он читал и перечитывал его постоянно, называл «единственным и единым комиком» (он никогда не говорил «гений», это слово казалось ему чересчур напыщенным, он говорил «комик» о тех, перед чьим талантом преклонялся, и это вертлявое словечко в его устах звучало возвышенно и серьезно).
Граф Салиас утверждал, что «русской литературой Сухово-Кобылин не интересовался и ничего не читал». В этом была доля истины. Он действительно мало читал русских писателей. Но всё же читал и чтил — тех, кто был ему дорог и близок — близок свойствами таланта. Книги Салтыкова-Щедрина и Гоголя он брал с собой во все поездки по Европе, они никогда не покидали его рабочего стола — ни в Кобылинке, ни в Гайросе, ни в Больё, где он доживал в одиночестве последние годы жизни. Салтыков-Щедрин, с которым Сухово-Кобылин лично не был знаком (о чем сожалел до слез, когда в 1889 году узнал о его смерти), восхищал его, он чувствовал в нем «родственное перо», удивлялся и радовался: «Читаю “Ташкентцы” Салтыкова — замечательное произведение по верности и свободе дикции и верности уязвляемых сторон России. Есть места поразительные, есть кое-что из “Дела”. Заметно и здесь его влияние».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу