- Заварите, пожалуйста.
- Так не давайте, - строго сказал проводник. - Отсыпьте на газету, сколько вам надо, столько и заварим. По вашему вкусу и возможностям. А то...
Он не договорил, но было и так понятно, что он хотел сказать.
Лопатин не стал спорить. Достал из полушубка газету, оторвал кусок и насыпал туда чаю, чтобы заварки хватило на двоих.
- Заварите, попьем вместе.
Проводник ничего не ответил. Закрутил газету фунтиком, чтобы ни одной чаинки не выпало, и ушел. Лопатин уже и сходил помылся, и достал из чемодана хлеб и сахар к чаю, а проводник все не шел. Пришел только через полчаса и поставил на столик чайник и один стакан.
- Никакого жару нет, - сказал он недовольно. - Чай, если его крутым кипятком не запаришь, ни вкусу, ни цвету. А вместо угля - пыль.
- Вы чего себе-то стакан не взяли? - спросил Лопатин. - Попили бы вместе.
- Мы уже чай пили в свое время, - сказал проводник так, что Лопатин не понял: правда ли он пил чай и больше не хотел или не желает пользоваться приглашением. - А вот, замечаю, вы курящий. - Проводник кивнул на коробку "Казбека", которую Лопатин выложил на столик вместе с хлебом и сахаром. Если угостите - закурю.
Лопатин распечатал и протянул ему коробку.
- Чай не пьете, так хоть присядьте.
Проводник присел, понюхал папиросу, оценивая табак, примял мундштук и не спеша закурил.
- За курево на все иду, все отдаю. Хлеб на табак менял. Хлопковый жмых выдавали - тоже менял: тем более жуешь его, а от него во рту вата. Жена бранит, говорит, и так высох с этого курева, лучше бы про свое питание думал. А что об нем думать, если после него закурить нечего...
Лопатин посмотрел на проводника. Он и правда был сухощав и худ, но не голодной худобой вдруг отощавшего человека, а природной, оставлявшей впечатление стариковской крепости.
- А где жена? - спросил Лопатин. - Вы ташкентские или ашхабадские?
- Жена здесь, со мной, - сказал проводник. - Мы теперь с ней и ташкентские и ашхабадские... Только считается, что живом в Ташкенте, а с поезда не слазим. Раньше как ездили? Педелю в поезде, педелю дома. А теперь одна подсмена - три недели в поезде, неделю дома. Раньше два проводника на один вагон, а теперь то же самое на два вагона. На меня и на псе - мягкий, этот, и восьмой - жесткий. Раньше в том вагоне, в жестком, два проводника и в этом два - я и напарник. А теперь вместо всех их я да жена. А их троих нет - на войне! Про других точно не знаю, говорят, пропали, а напарник мой пока живой, домой письма пишет.
- А у вас в семье как? - спросил Лопатин.
- Мы не многодетные - сын да дочь. Сын воюет, невестка гуляет, дочь мужа ждет. Правда, пока судьба милует - оба живые. Жена дочь жалеет, про зятя говорит: "Пусть у него будет рана, хотя бы тяжелая, пусть непригодным признают, только б вернулся к ней!" А я ей говорю: "Дура ты, дура, рану кто ее отмерит, чтобы для войны был непригодный, а для всего другого еще пригодный?" Она у меня верующая. Говорю ей: "Лучше не молись об этом, а то вернется ни для чего не пригодный". А вас куда ранило? - вдруг спросил он.
Или только теперь увидел у Лопатина нашивки на гимнастерке, или я раньше хотел спросить об этом, а собрался сейчас.
- Меня легко, - сказал Лопатин. И, прижав пальцем веко, на ощупь показал пересекавший веко и подбровье маленький шрам. - Царапина...
- Царапина-то царапина, - согласился проводник. - Да угоди пониже быть без глазу. А еще куда?
- Второй раз - контузия. Тоже легкая.
- Контузия хуже всего, - сказал проводник. - Об ней больше помнишь, чем об ранах. Я сам на той войне два раза раненный был, об них и не вспоминаю, а об контузии помню. Нагинаться начинаю - и вдруг в голову ударит! Может, просто года мои уже не те, а все равно думаю на контузию.
Он докурил папиросу до картона и поднялся.
- Возьмите в запас, - протянул Лопатин коробку.
- Спасибо. Лучше еще к вам зайду, раз вы одни, - сказал проводник. - А то ездим, ездим с женой взад-вперед, говорим, говорим с ней, сколько за всю жизнь не говорили, и все про одно и то же. Вместе и вместе, и некуда друг от друга деться! Отдыхайте. Чайник я вам оставлю, можно будет и подогреть после.
Он вышел, а Лопатин ехал и думал об оставшейся там, в Ташкенте, женщине, которую мысленно называл "она", так и не научившись ни вслух, ни про себя называть се Никой.
"Зовите меня как хотите", - сказала она ему ночью, почувствовав, как он в очередной раз запнулся, прежде чем назвать ее тем именем, к которому она привыкла, но которое почему-то не выговаривалось у него, казалось ему каким-то придуманным, не шедшим к ней естественной простоте, которая так влекла его в ней.
Читать дальше