Я сказал: кажется, преподавалась. Да, «кажется»; ее преподавал тот Алкита, или Вахлюхтер, который два года назад поступил было на преподавание философских наук. Но действительно ли слушали мы уроки гомилетики или канонического права и церковной археологии, этого память мне не сохранила; только о «патристике» я твердо убежден, что из нее уроки были задаваемы. Это означало, что если и преподавались «разные» побочные богословские науки, то ими никто не занимался, и молчаливым единогласием они признавались за детища, самовольно отлучившиеся от родителя. Значилось в программе; пускай значится, но курс шел по-старому, лишь несколько ослабленный. Богословие посократилось, ограничившись догматическим и нравственным с пастырским, тогда как не только гомилетика и герменевтика, но и каноника с литургикой должны бы войти в него, по старым понятиям. Из богословия выделялась только церковная история в тесном смысле; самостоятельность ее содержания признавалась.
В мое время сверх богословия требовали внимания еще уроки по истолкованию Священного Писания, но причина была внешняя: преподавателем состоял инспектор Семинарии. С новою программой совершилось это перемещение инспектора. Дотоле инспекторы неизменно преподавали философию, подобно как префекты в Славяно-греко-латинской академии, которых они заместили. В те древние времена учащие вместе с учениками подвигались по той же лестнице. Начиная с Низшего класса преподаватель со своими учительскими обязанностями переходил в дальнейшие, пока достигал Философии, с чем соединялось звание префекта; из префектов поступали в ректоры и тем самым в преподаватели богословия. Сказывалось господство все того же воззрения, что наука есть подготовка к вере и философия — дверь в богословие. Тогдашнее преобразование не вникло в эту идею, перекроило науки и вместо внутреннего порядка усвоило внешний. Когда классы перестали быть стадиями развития, терялось основание инспектору руководить непосредственным преддверием в богословие. Отсюда перевод его в Богословский класс и кафедра Священного Писания, ближайшая к науке, преподаваемой ректором, и приличная инспектору как монаху.
Толкователь Священного Писания не пользовался, однако, нашим уважением как профессор, хотя его любили как инспектора. Он был не строг; можно было даже обезоруживать его начальническое неудовольствие средством, впрочем, оригинальным — рассмешив его. У нас находился даже специалист для этого. Как бы ни велика была шалость, но если в ней с другими участвовал Павел Воскресенский, все сойдет с рук. Воскресенский брал иногда на себя вину в проступке, которого даже не совершал. Но пойдет к инспектору, начнет резонировать, даже запанибрата усовещивать, как-де не стыдно на пустяки обращать внимание; притворным видом простодушия заставит хохотать инспектора, вызвав на разговор, и дело выигрывалось.
Но в науке Алексий был слаб. Ходило предание, что местом в списке магистров и первоначальным ходом учебной службы он обязан был, во-первых, своему монашеству, а во-вторых, тому обстоятельству, что он оказался как бы крестником великой княгини (Марии Николаевны). Ее высочество пожелала видеть обряд пострижения; тут как раз подоспело разрешение студенту Руфину Ржаницыну принять иночество; пострижение его с переименованием в Алексия и совершилось в присутствии великой княгини.
Сколь, однако, велики были его познания, о том может дать понятие следующий случай, заставивший ребят много смеяться. Зашла речь о том, что в Ветхом Завете открываются намеки на троичность Лиц в Божестве. На это указывает, сказал один из бойких учеников, между прочим, слово лицо, которое по-еврейски употребительно только во множественном числе: паним. «Да, да, — подтвердил, закусывая ус по своему обыкновению, профессор, истолкователь Священного Писания, он же инспектор, — ка-ним — лицо, каним».
Бедный не расслыхал и обнаружил незнание такого слова, которое встречается на второй же строке Библии.
Ректора Иосифа, напротив, и уважали, и любили, и боялись, хотя высокой учености тоже не предполагали в нем; да ее и не было у него; он не имел и магистерской степени. Про себя ребята даже шутили над ним, пересмеивали его, но в самом смехе сохраняли почтительное уважение. Смеялись над его святою простотой, над чистотой его понятий, которая казалась комическою среди окружающей грубости и растления, но в душе тем глубже пред ней преклонялись.
Читать дальше